Научные революции. Почему они происходят

Загрузить архив:
Файл: ref-8090.zip (27kb [zip], Скачиваний: 50) скачать

История, если ее рассматри­вать не просто как хранилище анекдотов и фактов, рас­положенных в хронологическом порядке, могла бы стать основой для решительной перестройки тех представлений о науке, которые сложились у нас к настоящему времени. Представления эти возникли (даже у самих ученых) глав­ным образом на основе изучения готовых научных достиже­ний, содержащихся в классических трудах или позднее в учебниках, по которым каждое новое поколение научных работников обучается практике своего дела. Но целью по­добных книг по самому их назначению является убедитель­ное и доступное изложение материала. Понятие науки, выведенное из них, вероятно, соответствует действительной практике научного исследования не более чем сведения, почерпнутые из рекламных проспектов для туриста или из языковых учебников, соответствуют реальному образу на­циональной культуры. Подобные представления о науке уво­дят в сторону от ее магистральных путей. Его цель состоит в том, чтобы обрисовать хотя бы схематически совершенно иную концепцию науки, которая вырисовывается из исто­рического подхода к исследованию самой научной дея­тельности.

Однако даже из изучения истории новая концепция не возникнет, если продолжать поиск и анализ исторических данных главным образом для того, чтобы ответить на воп­росы, поставленные в рамках антиисторического стерео­типа, сформировавшегося на основе классических тру­дов и учебников. Например, из этих трудов часто напра­шивается вывод, что, содержание науки представлено только описываемыми на их страницах наблюдениями, законами и теориями. Как правило, вышеупомянутые книги понимаются таким образом, как будто науч­ные методы просто совпадают с методикой подбора данных для учебника и с логическими операциями, используемыми для связывания этих данных с теоретиче­скими обобщениями учебника. В результате возникает такая концепция науки, в которой содержится значитель­ная доля домыслов и предвзятых представлений относительно ее природы и развития.

Если науку рассматривать как совокупность фактов, теорий и методов, собранных в находящихся в обращении учебниках, то в таком случае ученые это люди, которые более или менее успешно вносят свою лепту в создание этой совокупности. Развитие науки при таком подходе — это постепенный процесс, в котором факты, теории и мето­ды слагаются во все возрастающий запас достижений, пред­ставляющий собой научную методологию и знание. Исто­рия науки становится при этом такой дисциплиной, кото­рая фиксирует как этот последовательный прирост, так и трудности, которые препятствовали накоплению знания. Отсюда следует, что историк, интересующийся развитием науки, ставит перед собой две главные задачи. С одной стороны, он должен определить, кто и когда открыл или изобрел каждый научный факт, закон и теорию. С другой стороны, он должен описать и объяснить наличие массы ошибок, мифов и предрассудков, которые препят­ствовали скорейшему накоплению составных частей совре­менного научного знания. Многие исследования так и осуществлялись, а некоторые и до сих пор преследуют эти цели.

Однако в последние годы некоторым историкам науки становится все более и более трудным выполнять те функ­ции, которые им предписывает концепция развития через накопление. Взяв на себя роль регистраторов процесса накопления научного знания, они обнаруживают, что чем дальше продвигается исследование, тем труднее, а отнюдь не легче бывает ответить на некоторые вопросы, например о том, когда был открыт кислород или кто первый обна­ружил сохранение энергии. Постепенно у некоторых из них усиливается подозрение, что такие вопросы просто неверно сформулированы и развитие науки — это, воз­можно, вовсе не простое накопление отдельных открытий и изобретений. В то же время этим историкам все труднее становитсяотличать  научное содержаниепрошлых наблюдений и убеждений оттого, что их предшественники с готовностью называли ошибкой и предрассудком. Чем более глубоко они изучают, скажем, аристотелевскую динамику или химию и термодинамику эпохи флогистон­ной теории, тем более отчетливо чувствуют, что эти не­когда общепринятые концепции природы не были в целом ни менее научными, ни более субъективистскими, чем сложившиеся в настоящее время. Если эти устаревшие концепции следует назвать мифами, то оказывается, что источником последних могут быть те же самые методы, а причины их существования оказываются такими же, как и те, с помощью которых в наши дни достигается научное знание. Если, с другой стороны, их следует называть научными, тогда оказывается, что наука включала в себя элементы концепций, совершенно несовместимых с теми, которые она содержит в настоящее время. Если эти аль­тернативы неизбежны, то историк должен выбрать по­следнюю из них. Устаревшие теории нельзя в принципе считать ненаучными только на том основании, что они были отброшены. Но в таком случае едва ли можно рассматри­вать научное развитие как простой прирост знания. То же историческое исследование, которое вскрывает трудности в определении авторства открытий и изобретений, одно­временно дает почву глубоким сомнениям относительно того процесса накопления знаний, посредством которого, как думали раньше, синтезируются все индивидуальные вклады в науку.

Результатом всех этих сомнений и трудностей является начинающаяся сейчас революция в историографии науки. Постепенно, и часто до конца не осознавая этого, историки науки начали ставить вопросы иного плана и прослежи­вать другие направления в развитии науки, причем эти направления часто отклоняются от кумулятивной модели развития. Они не столько стремятся отыскать в прежней науке непреходящие элементы, которые сохранились до современности, сколько пытаются вскрыть историческую целостность этой науки в тот период, когда она сущест­вовала. Их интересует, например, не вопрос об отношении воззрений Галилея к современным научным положениям, а скорее отношение между его идеями и идеями его науч­ного сообщества, то есть его учителями, современниками и его непосредственными преемниками в истории науки.

Более того, они настаивают на изучении мнений этого и других подобных сообществ с точки зрения (обычно весьма отличающейся от точки зрения современной науки), при­знающей за этими воззрениями максимальную внутрен­нюю согласованность и максимальную возможность соот­ветствия природе. Наука в свете работ, порождаемых этой новой точкой зрения (их лучшим примером могут послу­жить сочинения Александра Койре), предстает как нечто совершенно иное, нежели та схема, которая рассматрива­лась учеными с позиций старой историографической тра­диции. Во всяком случае, эти исторические исследования наводят на мысль о возможности нового образа науки.

Нормальная наука, например, часто подав­ляет фундаментальные новшества, потому что они неиз­бежно разрушают ее основные установки. Тем не менее, до тех пор, пока эти установки сохраняют в себе элемент произвольности, сама природа нормального исследования дает гарантию, что эти новшества не будут подавляться слишком долго.

Наиболее очевидные примеры научных революций представляют собой те знаменитые эпизоды в развитии науки, за которыми уже давно закрепилось название революций.

Каждое новое открытие необходимо обуславливало отказ научного сообщества от той или иной освящённой веками научной теории в пользу другой теории, несовместимой с прежней.

Кроме того, создание новых теорий не является един­ственной категорией событий в науке, вдохновляющих специалистов на революционные преобразования в об­ластях, в которых эти теории возникают. Предписания, управляющие нормальной наукой, определяют не только те виды сущностей, которые включает в себя Вселенная, но, неявным образом, и то, чего в ней нет. Отсюда следует (хотя эта точка зрения требует более широкого обсужде­ния), что открытия, подобные открытию кислорода или рентгеновских лучей, не просто добавляют еще какое-то количество знания в мир ученых. В конечном счете, это действительно происходит, но не раньше, чем сообщество ученых-профессионалов сделает переоценку значения традиционных экспериментальных процедур, изменит свое понятие о сущностях, с которым оно давно сроднилось, и в процессе этой перестройки внесет видоизменения и в теоретическую схему, сквозь которую оно воспринимает мир. Научный факт и теория в действительности не раз делятся друг от друга непроницаемой стеной, хотя по­добное разделение и можно встретить в традиционной практике нормальной науки. Вот почему непредвиденные открытия не представляют собой просто введения новых фактов. По этой же причине фундаментально новые факты или теории качественно преобразуют мир ученого в той же мере, в какой количественно обогащают его.

Что такое научные революции, и какова их функция в развитии науки?  Часть ответов на эти вопросы была предвосхищена выше. В частности, предшествующее об­суждение показало, что научные революции рассматри­ваются здесь как такие некумулятивные эпизоды развития науки, во время которых старая парадигма замещается целиком или частично новой парадигмой, несовместимой со старой. Однако этим сказано не все, и существенный момент того, что еще следует сказать, содержится в сле­дующем вопросе. Почему изменение парадигмы должно быть названо революцией? Если учитывать широкое, существенное различие между политическим и научным развитием, какой параллелизм может оправдать метафору, которая находит революцию и в том и в другом?

Один аспект аналогии должен быть уже очевиден. Политические революции начинаются с роста сознания (часто ограничиваемого некоторой частью политического сообщества), что существующие институты перестали адекватно реагировать на проблемы, поставленные средой, которую они же отчасти создали. Научные революции во многом точно так же начинаются с возрастания сознания, опять-таки часто ограниченного узким подразделением научного сообщества, что существующая парадигма перестала адекватно функционировать при исследовании того аспекта природы, к которому сама эта парадигма раньше проложила путь. И в политическом и в научном развитии осознание нарушения функции, которое может привести к кризису, составляет предпосылку революции. Кроме того, хотя это, видимо, уже будет злоупотреблением метафорой, аналогия существует не только для крупных изменений парадигмы, подобных изменениям, осуществленным Ла­вуазье и Коперником, но также для намного менее значительных изменений, связанных с усвоением нового вида явления, будь то кислород или рентгеновские лучи. Научные революции, должны рассматриваться как действительно революцион­ные преобразования только по отношению к той отрасли, чью парадигму они затрагивают. Для людей непосвящен­ных они могут, подобно революциям на Балканах в начале XX века, казаться обычными атрибутами процесса разви­тия. Например, астрономы могли принять рентгеновские лучи как простое приращение знаний, поскольку ихпарадигмы не затрагивались существованием нового излу­чения. Но для ученых типа Кельвина, Крукса и Рентгена, чьи исследования имели дело с теорией излучения или с катодными трубками, открытие рентгеновских лучей неизбежно нарушало одну парадигму и порождало другую. Вот почему эти лучи могли быть открыты впервые только благодаря тому, что нормальное исследование каким-то образом зашло в тупик.

Этот генетический аспект аналогии между политичес­ким и научным развитием не подлежит никакому сомне­нию. Однако аналогия имеет второй, более глубокий ас­пект, от которого зависит значение первого. Политические революции направлены на изменение политических институтов способами, которые эти институты сами по себе запрещают. Поэтому успех революций вынуждает частич­но отказаться от ряда институтов в пользу других, а в промежутке общество вообще управляется институтами не полностью. Первоначально именно кризис ослабляет роль политических институтов, так же, как мы уже видели, он ослабляет роль парадигмы. Возрастает число лично­стей, которые во все большей степени отстраняются от политической жизни, или же если не отстраняются, то в ее рамках поведение их становится более и более странным. Затем, когда кризис усиливается, многие из этих лично­стей объединяются между собой для создания некоторого конкретного плана преобразования общества в новую институциональную структуру. В этом пункте общество разделяется на враждующие лагери или партии; одна пар­тия пытается отстоять старые социальные институты, другие пытаются установить некоторые новые. Когда такая поляризация произошла, политический выход из создавшегося положения оказывается невозможным. Поскольку различные лагери расходятся по вопросу о форме, в кото­рой политическое изменение будет успешно осуществ­ляться и развиваться, и поскольку они не признают ни­какой надынституциональной структуры для примирения разногласий, приведших к революции, то вступающие в революционный конфликт партии должны, в конце концов, обратиться к средствам массового убеждения,часто включая и силу. Хотя революции играли жизненно важ­ную роль в преобразовании политических институтов, эта роль зависит частично от вне политических и вне институциональных событий.

Историческое изучение парадигмального изменения раскрывает в эволюции наук характери­стики, весьма сходные с отмеченными. Подобно выбору между конкурирующими политическими институтами, вы­бор между конкурирующими парадигмами оказывается выбором между несовместимыми моделями жизни сообще­ства. Вследствие того, что выбор носит такой характер, он не детерминирован и не может быть детерминирован просто оценочными характеристиками процедур нормаль­ной науки. Последние зависят частично от отдельно взя­той парадигмы, а эта парадигма и является как раз объек­том разногласий. Когда парадигмы, как это и должно быть, попадают в русло споров о выборе парадигмы, вопрос об их значении по необходимости попадает в замкнутый круг: каждая группа использует свою собственную пара­дигму для аргументации в защиту этой же парадигмы.

Этот логический круг сам по себе, конечно, еще не де­лает аргументы ошибочными или даже неэффективными. Тот исследователь, который использует в качестве исход­ной посылки парадигму, когда выдвигает аргументы в ее защиту, может, тем не менее, ясно показать, как будет выглядеть практика научного исследования для тех, кто усвоит новую точку зрения на природу. Такая демонстра­ция может быть необычайно убедительной, а зачастую и просто неотразимой. Однако природа циклического аргу­мента, как бы привлекателен он ни был, такова, что он обращается не к логике, а к убеждению. Ни с помощью логики, ни с помощью теории вероятности невозможно переубедить тех, кто отказывается войти в круг. Логичес­кие посылки и ценности, общие для двух лагерей при спо­рах о парадигмах, недостаточно широки для этого. Как в политических революциях, так и в выборе парадигмы нет инстанции более высокой, чем согласие соответствую­щего сообщества. Чтобы раскрыть, как происходят научные революции, мы, поэтому будем рассматривать не только влияние природы и логики, но также эффективность тех­ники убеждения в соответствующей группе, которую образует сообщество ученых.

Чтобы выяснить, почему вопросы выбора парадигмы никогда не могут быть четко решены исключительно логи­кой и экспериментом, мы должны кратко рассмотреть природу тех различий, которые отделяют защитников традиционной парадигмы от их революционных приемников.Пусть мы признаем, что отказ от парадигмы бывает историческим фактом; но говорит ли это о чем-нибудь еще, кроме как о легковерии человека и незрелости его знаний? Есть ли внутренние мотивы, в силу которых, восприятие нового вида явления или новой научной теории должно требовать отрицания старой пара­дигмы?

Сначала отметим, что если такие основания есть, то они проистекают не из логической структуры научного знания. В принципе новое явление может быть обнаружено без разрушения какого-либо элемента прошлой научной прак­тики. Хотя открытие жизни на Луне в настоящее время было бы разрушительным для существующих парадигм (поскольку они сообщают нам сведения о Луне, которые кажутся несовместимыми с существованием жизни на этой планете), открытие жизни в некоторых менее изученных частях галактики не было бы таким разрушительным. По тем же самым признакам новая теория не должна противоречить ни одной из предшествующих ей, Она может касаться исключительно тех явлений, которые ранее не были известны; так квантовая механика (но лишь в зна­чительной мере, а не исключительно) имеет дело с субатом­ными феноменами, неизвестными до XX века. Или новая теория может быть просто теорией более высокого уровня, чем теории, известные ранее,— теорией, которая связы­вает воедино группу теорий более низкого уровня, так что ее формирование протекает без существенного изменения любой из них. В настоящее время теория сохранения энер­гии обеспечивает именно такие связи между динамикой, химией, электричеством, оптикой, теорией теплоты и т. д. Можно представить себе еще и другие возможные связи между старыми и новыми теориями, не ведущие к несов­местимости тех и других. Каждая из них в отдельности и все вместе могут служить примером исторического про­цесса, ведущего к развитию науки. Если бы все связи между теориями были таковы, то развитие науки было бы подлинно кумулятивным. Новые виды явлений могли бы просто раскрывать упорядоченность в некотором аспекте природы, где до этого она никем не была замечена. В эво­люции науки новое знание приходило бы на смену неве­жеству.

Конечно, наука (или некоторое другое предприятие, возможно, менее эффективное) при каких-то условиях может развиваться таким полностью кумулятивным обра­зом. Многие люди придерживались убеждения, что дело обстоит именно так, а большинство все еще, вероятно, допускает, что простое накопление знания, по крайней мере, является идеалом, который, несомненно, осущест­вился бы в историческом развитии, если бы только оно так часто не искажалось человеческой субъективностью. Есть важные основания верить в это.

Влияние работы Ньютона на традиции нормальной научной практики XVII века служит ярким примером более тонких последствий смены парадигмы. Еще до рождения Ньютона новая наука столетия достигла успеха, отбросив наконец аристотелевские и схоласти­ческие объяснения, которые сводились к сущностям ма­териальных тел. На рассуждение о камне, который упал потому, что его «природа» движет его по направлению к центру Вселенной, стали смотреть лишь как на тавтологичную игру слов. Такой критики раньше не наблюдалось. С этого времени весь поток сенсорных восприятий, вклю­чая восприятие цвета, вкуса и даже веса, объяснялся в тер­минах протяженности, формы, места и движения мель­чайших частиц, составляющих основу материи. Приписы­вание других качеств элементарным атомам не обошлось без неких таинственных понятий и поэтому лежало вне границ науки. Мольер точно ухватил новое веяние, когда осмеял доктора, который объяснял наркотическое дейст­вие опиума, приписывая ему усыпляющую силу. В тече­ние второй половины XVII века многие ученые предпочитали говорить, что сферическая форма частиц опиума дает им возможность успокаивать нервы, по которым они распространяются.

На предыдущей стадии развития науки объяснение на основе скрытых качеств было составной частью продуктивной научной работы. Тем не менее, новые требования к механико-корпускулярному объяснению в XVII веке оказались очень плодотворными для ряда наук, избавив их от проблем, которые не поддавались общезначимому решению, и предложив взамен другие. Например, в ди­намике три закона движения Ньютона в меньшей степени являлись продуктом новых экспериментов, чем попыткой заново интерпретировать хорошо известные наблюдения на основе движения и взаимодействия нейтральных первичных корпускул. Рассмотрим только одну конкретную ил­люстрацию. Так как нейтральные корпускулы могли дейст­вовать друг на друга только посредством контакта, меха­нико-корпускулярная точка зрения на природу направляла стремление ученых к совершенно новому предмету ис­следования — к изменению скорости и направления дви­жения частиц при столкновении. Декарт поставил проб­лему и дал ее первое предположительное решение. Гюй­генс, Рен и Уоллис расширили ее еще больше, частью посредством экспериментирования, сталкивая качающи­еся грузы, но большей частью посредством использования ранее хорошо известных характеристик движения при решении новой проблемы. А Ньютон обобщил их резуль­таты в законах движения. Равенство действиям и про­тиводействиям в третьем законе является результатом из­менения количества движения, наблюдающегося при столк­новении двух тел. То же самое изменение движения пред­полагает определение динамической силы, скрыто входя­щее во второй закон. В этом случае, как и во многих дру­гих, в XVII веке корпускулярная парадигма породила и новую проблему и в значительной мере решение ее.

Однако, хотя работа Ньютона была большей частью направлена на решение проблем и воплощала стандарты, которые вытекали из механико-корпускулярной точки зре­ния на мир, воздействие парадигмы, возникшей из его работы, сказалось в дальнейшем в частично деструктив­ном изменении проблем и стандартов, принятых в науке того времени.

Такие характерные изменения в представлениях научного сообщества о его основных проблемах и стандартах меньше значили бы для идей данной работы, если бы можно было предположить, что они всегда возникают при переходе от более низкого методологического типа к более высокому. В этом случае их последствия также казались бы кумулятивными. Не удивительно, что не­которые историки утверждали, что история науки отме­чена непрерывным возрастанием зрелости и совершенст­вованием человеческогопонятия о природе науки. Однако случаи кумулятивного развития научных проблем и стандартов встречаются даже реже, нежели примеры кумулятивного развития теорий. Попытки объяснить тя­готение, хотя они и были полностью прекращены большин­ством ученых XVIII века, не были направлены на решение внутренне неправомерных проблем. Возражения в от­ношении таинственных внутренних сил не были ни собст­венно антинаучными, ни метафизическими в некотором унижительном смысле слова. Нет никаких внешних критериев, на которые могли бы опереться такие возражения. То, что произошло, не было ни отбрасыванием, ни развитием стандартов, а просто изменением, продикто­ванным принятием новой парадигмы. Кроме того, это изменение в какой-то момент времени приостанавливалось, затем опять возобновлялось. В XX веке Эйнштейн добил­ся успеха в объяснении гравитационного притяжения, и это объяснение вернуло науку к ряду канонов и проблем, которые в этом частном аспекте более похожи на проблемы и каноны предшественников Ньютона, нежели его после­дователей. Или другой пример. Развитие квантовой меха­ники отвергло методологические запреты, которые зароди­лись в ходе революции в химии. В настоящее время химики стремятся, и с большим успехом, объяснить цвет, агрегат­ное состояние и другие свойства веществ, используемых и создаваемых в их лабораториях. Возможно, что в на­стоящее время подобное преобразование происходит и в разработке теории электромагнетизма. Пространство, в современной физике не является инертным и однородным субстратом, использовавшимся и в теории Ньютона, и в теории Максвелла; некоторые из его новых свойств по­добны свойствам, некогда приписываемым эфиру; и со временем мы можем узнать, что представляет собой пере­мещение электричества.

Перемещая акцент с познавательной на нормативную функцию парадигмы, предшествующие примеры расширя­ют наше понимание способов, которыми парадигма опре­деляет форму научной жизни. Ранее мы главным образом рассматривали роль парадигмы в качестве средства выра­жения и распространения научной теории. В этой роли ее функция состоит в том, чтобы сообщать ученому, ка­кие сущности есть в природе, а какие отсутствуют, и ука­зывать, в каких формах они проявляются. Информация такого рода позволяет составить план, детали которого освещаются зрелым научным исследованием. А так как природа слишком сложна и разнообразна, чтобы можно было исследовать ее вслепую, то план для длительного раз­вития науки так же существенен, как наблюдение и эк­сперимент. Через теории, которые они воплощают, пара­дигмы выступают важнейшим моментом научной деятель­ности. Они определяют научное исследование также и в других аспектах — вот в чем теперь суть дела. В част­ности, только что приведенные нами примеры показы­вают, что парадигмы дают ученым не только план дея­тельности,но также указывают и некоторые направ­ления, существенные для реализации плана. Осваивая парадигму, ученый овладевает сразу теорией, методами и стандартами, которые обычно самым теснейшим образом переплетаются между собой. Поэтому, когда парадигма изменяется, обычно происходят значительные изменения в критериях, определяющих правильность, как выбора проблем, так и предлагаемых решений.

Это наблюдение дает нам первое четкое указание, почему выбор между конкурирующими парадиг­мами постоянно порождает вопросы, которые невозможно разрешить с помощью критериев нормальной науки. В той же степени (столь же значительной, сколько и непол­ной), в какой две научные школы не согласны друг с дру­гом относительно того, что есть проблема и каково ее ре­шение, они неизбежно будут стремиться переубедить друг Друга, когда станут обсуждать относительные достоинст­ва соответствующих парадигм. В аргументациях, кото­рые постоянно порождаются такими дискуссиями и ко­торые содержат в некотором смысле логический круг, выясняется, что каждая парадигма более или менее удов­летворяет критериям, которые она определяет сама, но не удовлетворяет некоторым критериям, определяемыми ее про­тивниками. Есть и другие причины неполноты логического контакта, который постоянно характеризует обсуждение парадигм. Например, так как ни одна парадигма никогда не решает всех проблем, которые она определяет, и поскольку ни одна из двух парадигм не оставляет нерешенными одни и те же проблемы, постольку обсуждение парадигмы всегда включает вопрос: какие проблемы более важны для решения? Наподобие сходного вопроса относительно конкуриру­ющих стандартов, этот вопрос о ценностях может получить ответ только на основе критерия, который лежит всецело вне сферы нормальной науки, и именно это обращение к внешним критериям с большой очевидностью делает об­суждение парадигм революционным. Однако на карту ставится даже нечто более фундаментальное, чем стандар­ты и оценки.

Рассматривая   результаты прошлых исследований с позиций современной истори­ографии, историк науки может поддаться искушению и сказать, что, когда парадигмы меняются, вместе с ними меняется сам мир. Увлекаемые новой парадигмой ученые получают новые средства исследования и изучают новые области. Но важнее всего то, что в период революций уче­ные видят новое и получают иные результаты даже в тех случаях, когда используют обычные инструменты в об­ластях, которые они исследовали до этого. Это выглядит так, как если бы профессиональное сообщество было пере­несено в один момент на другую планету, где многие объ­екты им незнакомы, да и знакомые объекты видны в ином свете. Конечно, в действительности все не так: нет ника­кого переселения в географическом смысле; вне стен ла­боратории повседневная жизнь идет своим чередом. Тем не менее, изменение в парадигме вынуждает ученых видеть мир их исследовательских проблем в ином свете. Посколь­ку они видят этот мир не иначе, как через призму своих воззрений и дел, постольку у нас может возникнуть же­лание сказать, что после революции ученые имеют дело с иным миром.

Элементарные прототипы для этих преобразований мира ученых убедительно представляют известные демонстрации с переключением зрительного гештальта. То, что каза­лось ученому уткой до революции, после революции ока­зывалось кроликом. Тот, кто сперва видел наружную стенку коробки, глядя на нее сверху, позднее видел ее внутреннюю сторону, если смотрел снизу. Трансформации, подобные этим, хотя обычно и более постепенные и почти необратимые, всегда сопровождают научное образование. Взглянув на контурную карту, студент видит линии на бумаге, картограф — картину местности. Посмотрев на фотографию, сделанную в пузырьковой камере, студент видит перепутанные и ломаные линии, физик — снимок известных внутриядерных процессов. Только после ряда та­ких трансформаций видения, студент становится «жителем» научного мира, видит то, что видит ученый, и реагирует на это так, как реагирует ученый. Однако мир, в который студент затем входит, не представляет собой мира, застыв­шего раз и навсегда. Этому препятствует сама природа окружающей среды, с одной стороны, и науки — с дру­гой. Скорее он детерминирован одновременно и окружа­ющей средой, и соответствующей традицией нормальной науки, следовать которой студент научился в процессе образования. Поэтому во время революции, когда на­чинает изменяться нормальная научная традиция, уче­ный должен научиться заново, воспринимать окружаю­щий мир — в некоторых хорошо известных ситуациях он должен научиться  видетьновый гештальт. Толь­ко после этого мир его исследования будет казаться в отдельных случаях несовместимым с миром, в кото­ром он «жил» до сих пор. Это составляет вторую причи­ну, в силу которой школы, исповедующие различные па­радигмы, всегда действуют какбынаперекор друг Другу.

Конечно, в своих наиболее обычных формах гештальт-эксперименты иллюстрируют только природу перцептив­ных преобразований. Они ничего не говорят нам о роли парадигм или роли ранее приобретенного опыта в процессе восприятия. По этому вопросу есть обширная психоло­гическая литература, большая часть которой берет начало с первых исследований Ганноверского института. Испы­туемый, которому надевают очки, снабженные линзами, переворачивающими изображение, первоначально видит внешний мир перевернутым «вверх дном». Сначала его аппарат восприятия функционирует так, как он был при­способлен функционировать без очков, и в результате происходит полная дезориентация, острый кризис лич­ности. Но после того как субъект начинает привыкать рассматривать свой новый мир, вся его визуальная сфера преобразуется заново, обычно после промежуточного пе­риода, когда она пребывает просто в состоянии беспорядка. С этого времени объекты снова видятся такими, какими они были до того, как были надеты очки. Ассимиляция поля зрения, бывшего ранее аномальным, воздействовала на поле зрения и изменила его.Как в прямом, так и в пере­носном смысле слова можно сказать, что человек, привык­ший к перевернутому изображению, испытывает револю­ционное преобразование видения.

Обзор богатой эксперименталь­ной литературы, из которой взяты эти примеры, наводит на мысль, что предпосылкой самого восприятия является некоторый стереотип, напоминающий парадигму. То, что человек видит, зависит и от того, на что он смотрит, и оттого, что его научил видеть предварительный визуально-концептуальный опыт. При отсутствии такого навыка может быть, говоря словами Уильяма Джемса, только «форменная мешанина».

В последние годы те, кто интересовался историей науки, считали эксперименты, вроде описанных нами выше, исключительно важными. В частности, Н. Хансон использовал гештальт-эксперименты для исследо­вания некоторых следствий, к которым приводят научные убеждения, подобные тем, которые я здесь затронул. Другие авторы неоднократно отмечали, что история науки могла быть лучше и более осмысленной, если бы она смог­ла допустить, что ученые время от времени испытывали сдвиги в восприятии, подобные описанным выше. Однако, хотя психологические эксперименты и заставляют заду­маться, они не могут быть по своей природе более чем экспериментами. Они дают возможность раскрыть харак­теристики восприятия, которые могли быть центральными в развитии науки, но они не показывают, что точное и контролируемоенаблюдение,  выполняемое ученым-ис­следователем, вообще включает в себя эти характеристики. Кроме того, сама природа таких экспериментов делает любую непосредственную демонстрацию этой проблемы невозможной. Если исторический пример призван пока­зать, что психологические эксперименты вносят свой вклад в объяснение развития науки, то мы должны сна­чала отметить те виды доказательств, которые мы можем и которые не можем ожидать от истории.

Человек,участвующийв  гештальт-экспериментах, знает, что его восприятие деформировано, потому что он может неоднократно производить сдвиги восприятия в ту или другую сторону, пока он держит в руках одну и ту же книгу или газетный лист. Понимая, что ничто в ок­ружающей обстановке не изменяется, он направляет свое внимание в основном не на изображение (утки или кроли­ка), а на линии на бумаге, которую он разглядывает. В конце концов, он может даже научиться видеть эти ли­нии, не видя ни той, ни другой фигуры, и затем он может сказать (чего он не мог с полным основанием сделать рань­ше), что он видит именно линии, но видит их при этом то, как утку, то, как кролика. Точно так же испытуемый в опы­те с аномальными картами знает (или, более точно, может быть убежден), что его восприятие должно быть деформи­ровано, потому что внешний авторитет экспериментатора убеждает его, что независимо оттого, что он увидел, он все время смотрел на черную пятерку червей. В обоих этих случаях, как и во всех подобных психологических экспериментах, эффективность демонстрации зависит от возможностей анализа таким способом. Если бы не было внешнего стандарта, и отношения, к которому регистри­руется переключение видения, то нельзя было бы и сделать вывода об альтернативных возможностях восприятия.

Однако в научном исследовании складывается прямо противоположная ситуация. Ученый может полагаться только на то, что он видит своими глазами или обнаружи­вает посредством инструментов. Если бы был более вы­сокий авторитет, обращаясь к которому можно было бы по­казать наличие сдвига в видении мира ученым, тогда этот авторитет сам по себе должен был бы стать источником его данных, а характер его видения стал бы источником проб­лем (как характер видения испытуемого в процессе экспе­римента становится источником проблемы для психолога). Проблемы такого же рода могли бы возникнуть, если бы ученый мог переключать в ту или другую сторону свое вос­приятие подобно испытуемому в гештальт-экспериментах. Период, когда свет считался то волной, то потоком частиц, был периодом кризиса — периодом, когда в атмосфере научныхисследований витало предчувствие какой-то ошибки, и он закончился только с развитием волновой механики и осознанием того, что свет есть самостоятель­ная сущность, отличная как от волны, так и от частицы. Поэтому в науках если и происходит переключение вос­приятия, которое сопутствует изменениям парадигм, то мы не можем рассчитывать, что ученые сразу же улавли­вают эти изменения. Глядя на Луну, ученый, признавший коперниканскую теорию, не скажет: «Раньше я обычно видел планету, а сейчас я вижу спутника. Такой оборот речи имел бы смысл, если бы система Птолемея была бы правильной. Вместо этого ученый, признавший новую астрономию,скажет:  «Раньшея считалЛуну  (или видел Луну) планетой, но я ошибался. Такой вид выра­жения возвращает нас к последствиям научной революции. Если такое высказывание скрывает сдвиг научного ви­дения или какую-либо другую трансформацию мышления, имеющую тот же результат, то мы не можем рассчитывать на непосредственное свидетельство о сдвиге. Скорее мы должны косвенные данные, изучить деятельность учёного с новой парадигмой, которая отличается от его прежней деятельности.

Распространенное мнение относительно того, что происходит, когда ученые меняют свои взгляды на фундаментальные вопросы, не может быть ни заблуждением, ни просто ошибкой. Скорее это сущест­венная часть философской парадигмы, предложенной Де­картом и развитой в то же время, что и ньютоновская ди­намика. Эта парадигма хорошо послужила как науке, таки философии. Ее использование, подобно использованию   самой динамики, было плодотворно для основательного уяснения того, что невозможно было достичь другим пу­тем. Однако о чем свидетельствует та же динамика Нью­тона, даже самый необычайный успех не дает впоследствии никакой гарантии, что кризис можно отсрочить на неоп­ределенное время. Сегодня исследователи в различных областях философии, психологии, лингвистики и даже истории искусства полностью сходятся в том, что тради­ционная парадигма так или иначе деформирована. Эта не­достаточная пригодность парадигмы также во все большей степени обнаруживается историческим изучением науки, на которое главным образом направлено здесь все наше внимание.

Ни один из указанных факторов, содействующих раз­витию кризиса, не создал до сих пор жизнеспособной аль­тернативы к традиционной эпистемологической парадигме, но они постепенно наводят на мысль, какими должны быть некоторые из характеристик будущей парадигмы. Например, я остро осознаю трудности, порождаемые ут­верждением, что когда Аристотель и Галилей рассматрива­ли колебания камней, то первый видел сдерживаемое це­почкой падение, а второй — маятник.

Хотя мир не изменяется с изменением парадигмы, ученый после этого изменения работает в ином мире. Тем не менее, я убежден, что мы должны учиться осмысливать высказывания, которые, по крайней мере, сходны с этими. То, что случается в период научной революции, не может быть сведено пол­ностью к новой интерпретации отдельных и неизменных фактов. Во-первых, эти факты нельзя без всяких оговорок считать неизменными. Маятник не является падающим камнем, а кислород не есть дефлогистированный воздух. Следовательно, данные, которые ученый собирает из раз­нообразных объектов, сами по себе, как мы увидим вскоре, различны. Еще более важно, что процесс, посредством которого или индивид или сообщество совершает в своем образе мыслей переход от сдерживаемого цепочкой паде­ния к колебанию маятника или от дефлогистированного воздуха к кислороду, ничем не напоминает интерпретацию. Как можно было бы ее осуществить, если ученый не имеет твердо установленных данных для того, чтобы интерпре­тировать? Ученый, принимающий новую парадигму, вы­ступает скорее не в роли интерпретатора, а как человек, смотрящий через линзу, переворачивающую изображение. Сопоставляя, как и прежде, одни и те же совокупности объектов и зная, что он поступает именно так, ученый, тем не менее, обнаруживает, что они оказались преобразован­ными во многих своих деталях.

Даже после прочтения выше изложенного, так или иначе возникнут вопросы, почему эво­люционный процесс должен осуществляться. Какова дол­жна быть природа, включая и человека, чтобы наука была возможна вообще? Почему научные сообщества должны достигнуть прочной согласованности, недостижимой в иных сферах? Почему согласованность должна сопутствовать переходу от одного изменения парадигмы к другому? И по­чему изменение парадигмы должно постоянно создавать инструменты, более совершенные в любом смысле, чем те, что были известны до этого? С одной точки зрения, эти вопросы, исключая первый, возможно уже получили ответ. Но, с другой точки зрения, они остаются такими же открытыми, какими были в самом начале данной работы. Не только научное сообщество должно быть специфическим. Мир, частью которого является это сообщество, должен также обладать полностью специфическими характеристиками; и мы ничуть не стали ближе, чем были вначале, к ответу на вопрос о том, каким он должен быть. Однако эта проблема, — каким должен быть мир для того, чтобы человек мог познать его? — не порождена данной работой. Напротив, она столь же стара, как и сама наука, и столько же вре­мени остается без ответа. Но она и не подлежит здесь разрешению. Любая концепция природы, которая не про­тиворечит при тех или иных доводах росту науки, совместима в то же время и с развитой здесь эволюционной точкой зрения на науку. Так как эта точка зрения также совместима с тщательными наблюдениями за научной жизнью, имеются сильные аргументы, убеждающие в том, что эта точка зрения вполне применима и для решения множества еще остающихся проблем.

Литература:

«Логикаиметодологиянауки»Т.КунTHE UNIVERSITY OF CHICAGO PRESS, Chicago 1970.Перевод с английского И.З.Налётова, общая редакция С.Р.Микулинский и Л.А.Марков ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПРОГРЕСС» Москва 1975.

Реферат сделал Засыпкин Александр 2000 год