Феномен Кавказа в русской литературе

ФЕНОМЕН КАВКАЗА В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Около двух столетий назад как одна из важных и волну­ющих тем возникла в русской литературе тема Кавказа. С самого начала встреча с феноменом Кавказа обернулась для русской литературы не просто освоением доселе неведомого внешнего объекта, а диалогом, без которого уже не представимо само ее внутреннее развитие, как не представим и сам ее облик без пушкинского "Кавказского пленника", лермон­товского "Демона", толстовских "Казаков" и "Хаджи-Мурата".

Думается, одно то обстоятельство, что в жизни мы стали ныне свидетелями, если не участниками, нового этапа взаи­моотношений России и Кавказа, говорит об актуальности попытки осмысления некоторых значимых страниц истории, связанных с упомянутым "феноменом Кавказа" в русской литературе.

Считается, что Пушкин первый в русской поэзии вопло­тил в "Кавказском пленнике" (1820—21 гг.) тему Кавказа не по чужим рассказам, а опираясь на непосредственные впечатления (жил на Кавказских минеральных водах в июне-августе 1820 г.). Была тенденция в нашем литературо­ведении 20-х гг. относить "южные поэмы" Пушкина к "бай­роническим" (влияние "восточных поэм" Байрона) и в этом, прежде всего, видеть их значение. Но сам Пушкин ценил в поэме именно отражение кавказской жизни. В1829 г. во время новой поездки на Кавказ, по пути в Арзрум, на одной из станций Военно-Грузинской дороги записал: "Здесь нашел я измаранный список "Кавказского пленника" и, признаюсь, перечел его с большим удовольствием. Все это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено, верно". А в черновом варианте "Путешествия в Арзрум" добавлено: "Сам не понимаю, каким образом мог я так верно, хотя и слабо, изобразить нравы и природу виденного мною издали".

В "Кавказском пленнике" знаменателен одический "Эпи­лог", поэт обещает воспеть:

...тот славный час,

Когда, почуя бой кровавый,

На негодующий Кавказ

Подьялся наш орел двуглавый;

Когда на Тереке седом

Впервые грянул битвы гром

И грохот русских барабанов,

И в сече, с дерзостным челом,

Явился пылкий Цицианов;

Тебя я воспою, герой,

О Котляревский, бич Кавказа!

Куда ни мчался ты грозой —

Твой ход, как черная зараза,

Губил, ничтожил племена...

Дальше в "Эпилоге" апофеоз:

Но се — Восток подъемлет вой!..

Поникли снежною главой,

Смирись, Кавказ: идет Ермолов!

(Это уже начало собственно Кавказской войны, не с персами и турками, а с горцами, начавшейся после назначе­ния Ермолова наместником Кавказа, осенью 1816 г.).

Но у Пушкина, наряду с Цициановым, Котляревским, Ермоловым, прославлен в поэме и "черкес" за воинствен­ность. Поэт восхищается тем, что он ("черкес") "гроза беспечных казаков", "исполнен огненной отваги", тем, что "кровавый след за ним бежит" и т.д., а пленник, оказавшись в плену:

Кругом обводит слабый взор...

И видит: неприступных гор

Над ним воздвигнулась громада,

Гнездо разбойничьих племен,

Черкесской вольности ограда.

Ясно, что здесь поэтический восторг перед "гнездом раз­бойничьих племен" сильнее авторского сострадания к "пле­меннику". Важно значение строк: "черкесской вольности ограда" в контексте самой поэмы и в более широком исто­рическом контексте кавказской войны (Ср.: в "Записках Алексея Петровича Ермолова": "Ниже по течению Терека живут чеченцы, самые злейшие из разбойников, нападаю­щих на линию, [...]. Чечню можно справедливо назвать гнездом всех разбойников").

В классическом труде В.М.Жирмунского "Байрон и Пуш­кин" (1924) была, в частности, детально прослежена судьба той разновидности русской "байронической" поэмы, которая началась "Кавказским пленником" А. С. Пушкина, а; затем под­верглась тиражированию и превратилась в набор банальных литературных штампов под пером его эпигонов. В своем роде не менее интересны, но гораздо менее исследованы отзвуки пушкинского "Кавказского пленника" в более позднюю эпоху русской литературы, когда речь уже идет не о серьезной ори­ентации на традицию романтической поэмы, а об игре с тра­дицией, о полемическом отталкивании от нее. (Л.Н.Толстой – рассказ "Кавказский пленник", Н.С.Лескова в "киргизском эпизоде" повести "Очарованный странник", поэма Н.Муравьева "Киргизский пленник" (1828)).

Романтически эффектная тема пленения европейца "ди­ким" ("татарским") племенем, прочно связавшаяся в сознании читателей и критиков жанром романтически поэмы, постепенно уходила в прошлое вместе с упадком самого жанра.

Очень важен здесь уже исходный момент — то, каким обра­зом герой оказывается в “диком", чуждом для него окружении.

В пушкинском "Кавказском пленнике" мотивировка основ­ной сюжетной ситуации, казалось бы, совершенно очевидна: черкесы захватывают героя в плен. Но почему пушкинский Пленник вообще оказывается на Кавказе? Что его туда влечет?(Ведь, как отмечалось исследователями, он не офицер, а путник,— значит, его пребывание на Кавказе нельзя объяснить долгом службы). Как явствует из текста поэмы, Пленник, разочаровавшись в светской жизни, бежит в далекий край потому, что его влечет туда веселый призрак свободы, и потому, что он надеется успокоить там воспоминание о несчастной любви.

Обязательным мотивом для романтической поэмы на дан­ный сюжет была любовь красавицы-дикарки к пленнику. У Пушкина этот мотив был наполнен серьёзным смыслом: рисуя отношения Черкешенки и Пленника, поэт размышлял о проблеме "естественного" человека и человека "цивилизован­ного", о губительном вторжении современной цивилизации и современных страстей в патриархальный мир.

В 1829 г. Пушкин делает важный шаг в преодолении воинственного романтизма и одической патетики. В стихо­творении "Кавказ" ("Кавказ подо мною") в предпоследней строфе читаем:

А там уж и люди гнездятся в горах,

И ползают овцы по злачным стремнинам,

И пастырь нисходит к веселым долинам,

Где мчится Арагва в тенистых брегах,

И нищий наездник таится в ущелье,

Где Терек играет в свирепом веселье;

Это — обобщающий взгляд: "люди" Кавказа представле­ны "нищим наездником", "пастырем". Сама панорама Кав­каза как на школьном макете — взгляд поэта опускается сверху вниз и видит одновременно и Арагву и Терек. Даль­ше в стихотворении заключительная строфа о Тереке и уже после нее и после даты, проставленной под стихотворением, Пушкин дописал четыре строки (ненапечатанные); сравни­вая Кавказ с Тереком, который "воет" как зверь в клетке, поэт пишет:

Так буйную вольность законы теснят,

Так дикое племя под властью тоскует,

Так ныне безмолвный Кавказ негодует,

Так чуждые силы его тяготят...

В этих строках обнаруживается гениальная глубина реа­листического понимания народа и исторической ситуации.

Следующий шаг Пушкина в осмыслении Кавказа — поэ­ма "Тазит". Тот же 1829 г. Она написана в тех же Мине­ральных водах, что и "Кавказский пленник", теперь уже по пути из Арзрума домой (опубликована после смерти поэта в 1837 г.). Герой поэмы Тазит отказывается от бытовавшего веками кровомщения у горцев, тем самым он выпадает из традиционной горской героики. Не может убивать, грабить, мстить, не может проливать кровь. В то же время сама жизнь народа, быт, воинская обрядность в поэме даны го­раздо лаконичней, выразительней, предметней, чем в "Кав­казском пленнике". Горцы здесь не общекавказские "черке­сы" (как в "Кавказском пленнике"), а конкретная народ­ность "адехи" (абадзехи, адыгейцы). Самое удивительное в поэме то, что Пушкин в ней предвосхищает проблематику поэм Важа Пшавела 1880—90 гг.— "Алуда-Кетелаури", "Змееед", "Гость и хозяин",— герои которых тоже восстают так или иначе против общинной героики с ее обязательным кровомщением, жестокими обычаями и в то же время не

Могут (как и сам поэт) без этой героики обойтись. Отмечен­ная перекличка между Пушкиным и Важа, ее генетическая или типологическая природа — один из примеров той важ­нейшей проблематики взаимодействия, духовного диалога литератур России и Кавказа, которая в нашей литературе на деле почти даже не поставлена.

Тазит вызывает горячие споры, сталкивая по­рой совершенно диаметральные взгляды на природу конфликта и характеров. Такая полемика имеет давнюю историю, начало ко­торой связано еще с именем В.Г.Белинского. Именно он указал впервые на то, что в основе конфликта поэмы лежит «вечная борьба» «новых тенденций с устаревшими консервативными представлениями. Б.В.Томашевский как бы вносит свое уточнение в опре­деление характера конфликта, отмечая столкновение в нем «двух моральных систем». Г.Турчанинов пишет практически о том же, когда настаивает на столкновении в произведении «между старыми феодально-патриархальными формами черкесской жизни и быта и тем новым, что неодолимо входило в быт и культуру черкесов благодаря всерастущему сближению их с более передовой и развитой культурой русских». Он ссылается на то, что из черновых набросков пушкин­ских планов ясно желание поэта связать Тазита с христианством, т.е. столкнуть христианство и мусульманство. Все эти суждения с той или иной долей полноты укладываются в рамки бинара «Запад-Восток», если вспомнить традиционно сложившееся в русском художественном сознании название Кавказа — «Русский Восток».

Любопытно отметить, что второй узел дискуссии вокруг поэмы «Тазит» связан с ее художественной структурой. С одной стороны, есть устоявшийся взгляд, что «это реалистическая поэ­ма с очень глубокой и серьезной проблематикой», с другой — «преобразованная романтическая поэма», «поэма-перевертыш». Ес­ли исходить из довольно прочной взаимосвязи художественной структуры поэмы с романтической традицией, то столкновение «Запад-Восток» и здесь выступает довольно явственно. Нетруд­но вычленить в «Тазите» операции, связанные с функционирова­нием бинарных оппозиций как единиц мышления, установить со­ответствия между общей и более конкретными оппозициями:

Восток      —    Запад

черкес       —    христианин

зло             —добро

свой           —    чужой

хитрость   —   непокорство

Такой ряд можно продолжить без особого напряжения, опираясь на движение сюжета поэмы.

Уже у Лермонтова пушкинский "нищий наездник" обре­тает имя: Казбич, Азамат, Бела. В "Герое нашего времени" они даны крупным планом, с тонким, при всем лаконизме, психологическим измерением.

Далее — Л.Толстой. "Хаджи-Мурат" — вершинное до­стижение русской классики в плане воссоздания образа че­ловека из стана врага, аварца Хаджи-Мурата — главного героя повести, воссоздания горской жизни с ее реалиями. Здесь кавказец Хаджи-Мурат, в отличие от Белы, Азамата, Казбича, образ мирового звучания.

В позднем творчестве писателя присутствует антитеза между красотой природы и уродливость всех людских отношений. Эта антитеза содержится и в повести "Хаджи-Мурат". Толстой со свойственной ему обстоятельностью описывает летние полевые цветы, точно и тонко характеризует их признаки и свойства, вызывая у читателя глубокое чувство любования жизнью, ”чудной природой” с её многообразной красотой. Но красоте дикой природы снова противопоставлены действия “культурного человека” – “разрушительное существо” человек, “для поддержания своей жизни” уничтожая “разнообразные живые существа, растения”, разрушает и красоту природы: среди мертвого чёрного поля остался только один цветок – репейник, в упорной борьбе с человеком отстоявший свою жизнь.

По мере развития противопоставление усиливается, резко обозначается антитеза: красота природы – вражда и жестокость людей. В XVIII главе мы узнаём о том, что Хаджи-Мурат решил бежать от русских в горы, чтобы спасти семью от расправы Шамиля. Но вырваться из плена можно было только рискуя собственной жизнью. И снова деспотизму людей, поставивших Хаджи-Мурата в безвыходное положение, противопоставлена красота южной природы. Хаджи-Мурат идёт к своим нукерам, чтобы исполнить смелое, но страшное решение. ”Как только он вышел в сени с отворенной дверью, его охватила росистая свежесть лунной ночи, и ударили в уши свисты и щелканье сразу нескольких соловьев из сада, примыкавшего к дому”.

Поэтический образ соловья выполняет в повести роль авторской оценки и, в сущности, заменят непосредственное авторское осуждение жестокости испорченных цивилизацией людей.

Во время приготовления к побегу и неизбежному бою свист сабель перемешивается со свистом соловьёв: “Потом всё затихло, и опять слышалось соловьиное чмоканье и свист из сада…”

В XXV главе, повествующей о гибели Хаджи-Мурата вновь возникает эта антитеза. Хаджи-Мурат и его нукеры, спасаясь от врагов, въезжают на “остров распустившихся кустов”. Повторяющиеся детали – лунный свет и щелканье соловьёв. “Молодой месяц, светивший сначала, зашёл за горы.“ “Но когда затихли люди, соловьи опять защелкали…”

Делам жестоких людей-“охотников”, стоявших в пороховом дыму после убийства Хаджи-Мурата, противостоит прекрасная жизнь природы в её неизменной красоте: “Соловьи, смолкнувшие во время стрельбы, опять защелкали”.   

С именем Лермонтова и Толстого связан тот аспект "кав­казской темы", который, хотя и сопрягается с отображением кавказской действительности в русской литературе, но за­ставляет прежде всего задуматься о Кавказе не в роли "отображаемого" объекта, а в роли исторической реально­сти, воздействующей на самою русскую литературу.

Мережковский в статье "Лермонтов. Поэт сверхчеловече­ства" (1909) писал: "Валерик" — первое во всемирной ли­тературе явление того особенного русского взгляда на войну, который так бесконечно углубил Л.Толстой. Из этого гор­чичного зерна выросло исполинское древо "Войны и мира".

Сходство "Валерика" с "Набегом" Толстого очевидно. Мирные татары здесь и там. Вся обстановка — реализм подробностей. Знаменитое рассуждение Лермонтова "Я ду­мал: жалкий человек. Чего он хочет!.. Небо ясно. Под небом места много всем. Но беспрестанно и напрасно. Один враждует он — зачем?" — повторяется у Толстого так:

"Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом?" Подобное сходство прослеживается как в "Валерике" и "Набеге", так и в "Герое нашего времени" и в "Войне и мире". Печорин говорит о Грушницком, идущем в бой, размахивая руками: "что-то это не русская храбрость". Л.Толстой повторяет эти слова почти дословно, говоря о Розенкраце в "Набеге". Далее — Максим Максимыч и капитан Хлопов. Толстой пишет о капитане Хлопове: "Высокая черта русской храбро­сти — боязнь, сказав великое слово, этим самым испортить великое дело". В общем: скромная непоказная храбрость без фраз и жестов. Таковы "усачи седые" в "Валерике", таковы "старики" — солдаты в "Бородине" ("Ворчали старики") и таковы у Толстого не только капитан Хлопов, но и капитан Тушин в "Войне и мире". (Сам Толстой, как известно, говорил, что "Бородино" есть "зерно" "Войны и мира"). Но первичен для художественного выявления такого "особенно­го русского взгляда на войну" и для Лермонтова и для Толстого был, конечно, их непосредственный личный воен­ный опыт кавказской войны (к Крымской войне у Толстого такой взгляд в основном уже сложился). Объективно именно кавказская война, тянувшаяся десятки лет (Максим Максимыч служил еще "при Алексее Петровиче", Ермолове, т.е., до 1826 г.), давала Лермонтову возможность постичь такой сурово-будничный, прозаический характер войны (хотя ко­нечно, и его "Бородино" в этом смысле было прорывом в реализм), в отличие от героико-поэтической "грозы двенад­цатого года" и последующих триумфов русской армии в Европе в 1813—15 гг.

Таким образом, переплетение русской и кавказской исто­рии дало русской литературе целую галерею образов: Мак­сим Максимыч — Хлопов — капитан Тушин. Таково влия­ние Кавказа как жизненной реальности. Встает вопрос: как его анализировать и оценивать?

Попытаемся рассмотреть два-три аспекта.

"Тема Кавказа" в русской литературе это не только отражение (воссоздание, воспроизведение) кавказской жиз­ни, тех или иных ее сторон, это и сложившееся представле­ние о феномене Кавказа, выступающее в роли некой много­гранной словесной символики, служащей изобразительно-вы­разительным средством для изображения и выражения от­нюдь не только кавказской действительности (может быть, в этом случае лучше говорить не о теме, а о мотиве Кавка­за?), т.е. кавказская тема выступает не только в роли "означаемого", но и в роли "означающего", если прибегнуть к структуралистской терминологии.

Под ним Казбек, как грань алмаза,

Снегами вечными сиял"

('Демон').

Кавказ и есть этот "алмаз" с множеством "граней" в венце русской культуры и литературы.

В иных своих аспектах литературная "тема Кавказа" оборачивается неотрывной темой самой русской жизни и русской судьбы — так распорядилась история. Один из со­временных примеров амбивалентного проявления кавказской темы с ее прямо противоположными "гранями". С одной стороны — образ Сталина, например, в романе Солженицы­на "В круге первом" с его грузинским акцентом, отражающимся даже в речи Поскребышева ("Ось Сарьоныч" вместо "Иосиф Виссарионович"), Или в знаменитой эпиграмме Мандельштама:

Мы живем под собою, не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А коль хватит на полразговорца,

Так припомним кремлевского горца.

Или у Виктора Бокова;

Помню маленький, серенький, скучный

Дождь осенний, грибы и туман,

Забываю про тесный наручник,

Про тебя, смуглокожий тиран.

С другой стороны, та же "Кавказская тема" (мотив) может означать (символизировать) диаметрально противопо­ложное.— Не палача и тирана, а жертву палачества и тирании.

В известном стихотворении об алфавитах (русский, ев­рейский, грузинский и т.д.) А.Кушнер пишет:

А вот грузинский алфавит,

На черепки мечом разбит

Иль сам упал с высокой полки.

Чуть дрогнет утренний туман,

Илья, Паоло, Тициан

Сбирают круглые осколки.

Пронзительность этих строк обеспечена общепонятностью ключевых слов-символов. ("Илья" — Илья Чавчавадзе, убит в 1908 г.; "Паоло, Тициан” — Паоло Иошвили, Тициан Тобидзе — погибли в 1937 г.). "Круглые осколки" — гра­фика, округлость букв грузинского алфавита. Понятность приведенных выше строк означает, что все это уже вошло в сознание русской читательской аудитории, вошло в жизнь.

Вообще каким образом оценить влияние Кавказа как жизненной реальности на русскую литературу и русских литераторов, в частности, если Кавказ для них это и место ссылки, изгнания, и часто — отдушина, якорь спасения, где можно найти хоть какой-то приют от гонений на родине (вспомним лермонтовское: "Быть может, за хребтом Кавка­за, укроюсь от твоих пашей" или приезд Пастернака в 1958—59 гг. в Тбилиси в разгар травли после издания "Доктора Живаго"). Как оценить влияние Кавказа на Есе­нина на его знаменитый цикл "Персидские мотивы", написанные не в Персии, куда его не пустили, а в Баку? Или такой интереснейший эпизод из кавказских литературных связей русской литературы.

В октябре 1837 г. Александр Одоевский наконец-то пере­водится вместе с некоторыми другими декабристами из си­бирской каторги рядовым на Кавказ (резолюция Николая I). По дороге, при виде станицы журавлей, летящих на юг, он пишет стихотворение "Куда несетесь вы, крылатые стани­цы?" (На ближней станции декабрист Назимов, сосед Одо­евского по экипажу, записывает это стихотворение). Смысл его: тоже на юг, как и мы. Но нам, не все ли равно, где погибать. Какая разница:

Что нас не Севера угрюмая сосна,

А южный кипарис своей покроет тенью?      

И что не мерзлый ров, не снеговой увал

Нас мирно подарят последним новосельем;

Но кровью жаркою обрызганный чакал

Гостей бездомный прах разбросит по ущелью.

Тогда же, в конце 1837 г., Одоевский знакомится на Кавказе с Лермонтовым, дружит с ним, служит вместе с ним в Нижегородском полку Караагач (под Тифлисом) до конца года, т.е. до отъезда Лермонтова в Россию. Здесь же, в Тифлисе, Одоевский пишет стихотворение "Брак Грузии с Русским царством", датированное 12 апреля 1838 г. Смысл стихотворения: много было "женихов у девы чернобровой, черноглазой".... "Грузии! дочери и зари, и огня", но выбра­ла она русского "исполина"... . Конец стихотворения:

Прошлых веков не тревожься печалью,

Вечно к России любовью гори,—

Слитая с нею, как бранною сталью

Пурпур зари.

Пафос стихотворения, помимо всего прочего, свидетельст­вует о том приподнятом духе, который владел поэтом с переездом из Сибирской ссылки на Кавказ (забыт "обрыз­ганный жаркой кровью чакал" и "бездомный прах"), В данном случае хочется обратить внимание на другое. В октябре 1837 г. Николай I в бытность свою в Тифлисе про­щает Лермонтова, переводит его в лейб-гвардии Гроднен­ский гусарский полк, стоящий под Новгородом. В декабре 1837 г. по дороге в Россию, под Владикавказом Лермонтов пишет знаменитое :

Спеша на Север из далека,

Из теплых и чужих сторон Тебе,

Казбек, о страж востока.

Несу я ,странник , свой поклон.

Конец стихотворения заключает в себе следующий смысл — если на родине мои друзья умер­ли или не узнают меня:

О если так! своей метелью,

Казбек, засыпь меня скорей

И прах бездомный по ущелью

Без сожаления развей.

Лермонтов прямо заимствует у Одоевского подчеркнутые строки.

В марте 1838 г. во время офицерской пирушки на стан­ции Спасская полесть Московской шоссейной дороги (в 10 верстах от стоянки Гродненского полка) на проводах Цейдлера, сослуживца по гвардейскому Гродненскому полку, Лермонтов пишет экспромт:

Русский немец белокурый

Едет в дальнюю страну,

Где косматые гяуры

Вновь затеяли войну.

Едет он томим печалью

На могучий пир войны,

Но иной, не бранной сталью

Мысли юноши полны.

"Сталь" в лермонтовском стихотворении это жена диви­зионного командира Софья Николаевна Стааль фон Гольш-тейн, в которую был безнадежно влюблен и от которой уезжал в "дальнюю страну" Цейдлер. Строка "не бранной сталью" еще одна явная реминисценция из Одоевского. Это наводит на мысль о том, что издатели поэта неправильно ставят дату под выше указанным стихотворением (12 апреля 1838 г.). Скорее всего, оно было написано не позднее декаб­ря 1837 г., еще в бытность Лермонтова в Грузии.

Из "Сибирских руд" — на Кавказ, с Кавказа — на Север (в Новгород), из Новгорода снова на Кавказ — вот что переплелось в этом поэтическом узле реминисценций. Велика Россия и Кавказ в ней, и наказание (место ссылки для Лермонтова), и знак милости (перевод из Сибири для Одоевского), и страна обетованная (для добровольно едущих туда служить гвардейцев вроде Цейдлера), и поэтическая родина, как для Якова Полонского, создавшего множество чудесных лирических стихотворений, повестей и рассказов в годы своей службы в Тифлисе (1846—51), да и после, по воспоминаниям, например, стихотворение 1870 г. "Н.А.Гри­боедова".

В августе 1839 г. Одоевский умирает от тропической лихорадки в действующей армии на берегу Черного моря, и Лермонтов в знаменитом стихотворении "Памяти А.И.Одоев­ского" сплетает ему венок на могилу все из того же Кавказа.

И вкруг твоей могилы неизвестной

Все, чем при жизни радовался ты,

Судьба соединила так чудесно:

Немая степь синеет и венцом

Серебряным Кавказ ее обьемлет;

Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,

Как великая склонившись над щитом

Рассказом волн кочующих внимая

А море Черное шумит не умолкая.

Если вернуться к теме Кавказа в прямом смысле, то надо будет, видимо, отметить, что с 1815 по 1853 г. (конец наполеоновских войн — начало Крымской войны) кавказ­ская война самое заметное постоянное событие, нарушающее спокойное течение российской истории, если не считать, конечно, таких "разовых" внутренних потрясений, после которых "полный гордого доверия покой" воцарялся, каза­лось бы, еще уверенней, как декабрьское восстание 1825 г., польское восстание 1830—31 гг., и такого внешнего "возму­щающего" толчка как революция 1848 г. в Европе.

Возможно поэтому духовное освоение Кавказа шло по нарастающей до Крымской войны. Пик — " Хаджи-Мурат" — начат в 90-х гг., но по впечатлениям первой поло­вины 50-х гг., навсегда запавших в душу и творческое со­знание Л.Н.Толстого.

Характерно, что в советское время как бы заново проис­ходит открытие Грузии и Кавказа. Знаменательно высказы­вание Пастернака начала 30-х гг. "Тогда Кавказ, Грузия, отдельные ее люди, ее народная жизнь явились для меня совершенным откровением. Все было ново, все удивля­ло...". И это "удивительное" родило до удивительного точную поэтическую формулу:

И мы поймем, в сколь тонких дозах

С землей и небом входят в смесь

Успех и труд и долг и воздух,

Чтоб вышел человек, как здесь.

Чтобы, сложившись среди бескормиц

И поражений и неволь,

Он стал образчиком, оформись

Во что-то прочное, как соль.

Тема Кавказа сейчас как никак актуальна. Это и антитеррористическая операция в Чеченской республике, и усложнение отношений с Грузией, в связи с введением визового режима. Возможно, если кто-нибудь из нынешних политиков вспомнил бы " Хаджи-Мурат" Толстого или другое произведение о взаимоотношении России и горцев, то можно было бы избежать многих ошибок.