Исследовательская работа по литературе «Мы почитаем всех нулями, а единицами – себя» (Наполеонизм в творчестве Достоевского)

Научно-практическая конференция «Шаг в будущее»

Секция: русская литература

«Мы почитаем всех нулями,
а единицами – себя»
(Наполеонизм в творчестве Достоевского)





Ученицы 8-го класса школы №50
Агамаловой Лолиты
Научный руководитель:
Адамова Наталья Алиевна,
учитель русского языка и литературы СОШ №50 г. Грозного.







Грозный 2012



1. Введение
Цель работы
Предмет исследования
Основные задачи
Практическая значимость

2. Основная часть
Основные темы в творчестве Достоевского
Каковы слагаемые наполеонизма?
Общее место наполеоновской темы в творчестве Достоевского
Достоевский и Ницше
«Преступление и наказание»
«Идиот»
«Бесы»
«Подросток»
«Братья Карамазовы»

3. Заключение
Автобиографичность
Выводы
Список литературы

Объект исследования – творческий подход Достоевского к особенностям личности человека.
Предмет исследования – наполеоновская тема в романaх Ф.М.Достоевского.
Цель – комплексное рассмотрение наполеоновской темы в романах Достоевского, формирование наполеоновской проблематики во всем художественном творчестве писателя.

Основными задачами являются:
Определение ключевых понятий наполеоновской темы в творчестве Ф. М. Достоевского;
Показ эволюции наполеоновской темы во всем творчестве Достоевского;
Рассмотрение различных видов наполеонизма через образы героев-наполеонистов.


Практическая значимость заключается:
исследовательская работа по творчеству Ф.М. Достоевского может быть использована для уроков литературы при изучении творчества писателей ХIХ века, для проведения дискуссий о смысле жизни и значении времени, для развития духовности современной молодежи.



Основные темы в творчестве Достоевского

Мир униженных и обездоленных.
В произведениях г. Достоевского мы находим одну общую черту, более или менее заметную во всем, что он писал: это боль о человеке, который признает себя не в силах или наконец даже не вправе быть человеком настоящим, полным, самостоятельным человеком, самим по себе. «Каждый человек должен быть человеком и относиться к другим, как человек к человеку», вот идеал, сложившийся в душе автора помимо всяких условных и парциальных воззрений, по-видимому, даже помимо его собственной воли и сознания, как-то a priori, как что-то составляющее часть его собственной натуры. И между тем, вступая в жизнь и оглядываясь вокруг себя, он видит, что искания человека сохранить свою личность, остаться самим собою, никогда не удаются, и кто из ищущих не успеет рано умереть в чахотке или другой изнурительной болезни, тот в результате доходит только или до ожесточения, нелюдимства, сумасшествия, или до простого, тихого отупения, заглушения в себе человеческой природы, до искреннего признания себя чем-то. гораздо ниже человека. Есть много таких, которые даже как будто родятся с этим последним сознанием, которых мысль о своем человеческом значении как будто никогда сроду не посещала. Это точно существа другого мира, точно в них ничего нет общего с остальным человечеством... Что за причина такого перерождения, такой аномалии в человеческих отношениях? Как это происходит? Какими существенными чертами отличаются подобные явления? К каким результатам ведут они? Вот вопросы, на которые естественным и необходимым образом наводят читателя произведения г. Достоевского.
Проблема добра и зла.

Можно сказать, что никто ни до, ни после Достоевского не достигал такой глубины, как он, в анализе движений добра и зла, то есть в анализе моральной психологии человека. Вера в человека у Достоевского покоится не на сентиментальном воспевании человека, она, наоборот, торжествует именно при погружении в самые темные движения человеческой души. Прежде всего, это означало для Достоевского, что моральные движения определяются не чувствами, не рассудком, не разумом, а прежде всего живым ощущением Бога, и где выпадает это ощущение, там неизбежен или не знающий пределов цинизм, ведущий к распаду души, или человекобожество.
С другой стороны, Достоевский (и здесь он примыкал к учению славянофилов) очень глубоко чувствовал неправду самозамыкающегося индивидуализма («обособления», по его любимому выражению).
Достоевскому принадлежит формула, что «все виноваты за всех», что все люди связаны таинственным единством, потенциально заключающим в себе возможность подлинного братства. По Достоевскому, высшее содержание жизни, человек находит в собственной личности, в ее неисчерпаемости, в отношениях своих к другим, которые тоже неисчерпаемы, бесконечны. Философское творчество Достоевского имеет не одну, а несколько исходных точек, но наиболее важной и даже определяющей для него была тема о человеке.
Вместе со всей русской мыслью Достоевский антропоцентричен. Нет для Достоевского ничего дороже и значительнее человека, хотя, быть может, нет и ничего страшнее человека. Герои его произведений - это люди, одержимые идеей, сделавшейся для них страстью,- идеей нигилизма и альтруизма, строительства земного рая и наполеоновской мировой мечты, любви- наваждения и быстрого обогащения. И когда эта единственная мысль достигает крайних пределов, наступает внутренний надрыв в человеке, ведущий к преступлению.

Наполеонизм и «право сильной личности».

Ф. Достоевский родился в год смерти Наполеона и свой интерес к его личности и эпохе 1812 года вынес еще из детских впечатлений. “Мир был наполнен этим именем; я, так сказать, с молоком всосал”, - говорил один из его героев, генерал Иволгин о французском императоре. Как отмечала Г. Коган, в саду Мариинской больницы для бедных, где служил отец Достоевского, будущий писатель общался и с лекарями, сослуживцами отца, лечившими раненых французских солдат, оставленных при уходе французов из Москвы, и с русскими инвалидами войны 12-го года.
Образ Наполеона, могучего неприятеля России, великого гения и всесильного деспота, ставшего кумиром миллионов людей, неизменно притягивал внимание Достоевского на протяжении всего его творчества. Наполеоновская тема в его произведениях неразрывно связана с темой войны 1812 года, которая, в свою очередь, символизировала для писателя поистине народное единство и самопожертвование. Так, в письме к И. С. Тургеневу от 17 июня 1863 года Достоевский вспомнил о 12-м годе, когда, по его словам, “...вся Россия, войска, общество и даже весь народ [были] настроены патриотически...” (28-2; 35). Эта мысль повторяется многократно в его сочинениях. В “Ряде статей о русской литературе” писатель заметил, что “во время двенадцатого года <...> всe русское занималось только одним спасением отечества...” (18; 75). В апрельском выпуске “Дневника писателя” за 1876 год Достоевский устами вымышленного парадоксалиста воспел войну как мощное воодушевляющее и очистительное явление, способное сплотить все общество: “Помещик и мужик, сражаясь вместе в двенадцатом году, были ближе друг к другу, чем у себя в деревне, в мирной усадьбе. Война есть повод массе уважать себя, а потому народ и любит войну: он слагает про войну песни, он долго потом заслушивается легенд и рассказов о ней <...> пролитая кровь важная вещь!” (22; 126)

Тема двойников.

Феномен двойничества в творчестве Достоевского связан с обращением писателя к внутреннему миру своего героя, к глубокому познанию его психики. Достоевский в своих произведениях со всеми подробностями показывает, как под влиянием бездушного общества, дисгармонической действительности сознание человека не выдерживает, и вследствие этого раздваивается, порождая на свет своего двойника, собственную противоположность себе самому.
Слово «двойник» использует М. М. Бахтин, оно взято из повести Достоевского «Двойник» (о «раздвоенном» человеке; чувствуется гоголевская традиция, элементы фантасмагории; эту повесть сравнивали с «Носом» Гоголя). Сам мотив «двойника», темного второго «я», черного человека, таинственного посетителя и т. п. довольно часто встречается и в больших романах Достоевского (призраки Свидригайлова, бес Ставрогина, «черт» Ивана Карамазова). Этот мотив имеет романтическое происхождение. Однако у Достоевского он получает реалистическую (психологическую) перспективу.


Каковы слагаемые наполеонизма?

«Умами многих людей извечно владеет ложная идея наполеонизма идея превосходства одних над другими, права сильной личности повелевать другими, решать их судьбы».

Наибольшее количество работ по этой теме было посвящено роману «Преступление и наказание», поскольку традиционно считается, что именно в этом произведении наполеоновская проблематика была раскрыта Достоевским наиболее сильно и убедительно и во всей своей полноте.
В широком смысле наполеоновская тема вбирает в себя все имена, события, произведения мировой культуры, относящиеся к личности Наполеона Бонапарта, которая ещё при его жизни превратилась в объект поклонения и стала символом, знакомым всем и каждому. Эта тема включает в себя и целый ряд чрезвычайно ёмких, полисемантичных понятий, основными из которых являются следующие:
1) Наполеон – это не только конкретная историческая личность, но и символ определенных морально-этических качеств и поведенческих особенностей. Наполеон в художественном тексте зачастую символизирует стремительный личный успех, блестящие способности в каком-либо деле, тщеславие, властолюбие, необыкновенную волю и мощь, а также грубое силовое разрешение жизненных затруднений.
2) Наполеоновская идея – это, во-первых, сжатое выражение важнейших общественно-политических взглядов Наполеона I; и, во-вторых, владычествующая мысль в системе взглядов героя-наполеониста. В общем смысле наполеоновская идея – это, прежде всего, идея «спасения» мира и людей от несправедливости усилиями героя-наполеониста.
3) Наполеонист – носитель наполеонизма, особый тип героя в мировой художественной литературе XIX-XX вв., для которого Наполеон является образцом для подражания.
4) Бонапартист – сторонник императорской династии Бонапартов и определенного политического режима, связанного с правлением Наполеона I и Наполеона III, а также соответствующей идеологии (бонапартизма).
5) Наполеонизм – специфическая форма эготизма, один из типов самозваного избранничества, при котором «избранник» путем прохождения различных испытаний стремится утвердить себя и свою исключительность в мире, согласуясь с наполеоновским мифом как моделью для подражания, как историей, требующей повторения.
6) Бонапартизм – политико-идеологическое направление, традиционно связанное с французской императорской династией Бонапартов. Классические образцы бонапартизма проявились в эпоху Первой (1804-1814, 1815 гг.) и Второй (1852-1870 гг.) французской империи.
7) Наполеоновская легенда – устный или письменный рассказ о реальном событии или событиях из жизни Наполеона, приукрашенный поэтическим вымыслом с целью восхваления или осуждения героя рассказа, а также совокупность подобных рассказов.
8) Наполеоновский миф – тип фантастического массового сознания, в котором Наполеон предстает в роли великого трагического героя – «спасителя» или «завоевателя» (губителя) мира (соответственно апологетический или антибонапартистский варианты мифа). Наполеоновский миф гораздо более сложен, чем наполеоновская легенда, и зерно исторической достоверности в нем имеет значение второстепенное, подчиненное наполеоновской идее, которую он и стремится выразить в ярких образах.
В творчестве Достоевского в разной степени нашли свое отражение все эти составляющие наполеоновской темы.
Е. М. Мелетинский констатировал: «У Достоевского, как мы знаем, культ Наполеона был полностью развенчан (а за ним еще следовало толстовское развенчание Наполеона в "Войне и мире").
В России основные контуры наполеоновской темы и наполеоновского мифа были намечены А. С. Пушкиным, творчество которого оказало наиболее сильное влияние и на Ф. М. Достоевского. В целом, как пишет Ю. М. Лотман: «Образ Наполеона становится в сознании Пушкина одним из тех многозначительных символов, которые соединяют художественное и научное в мышлении поэта: исторически он связан с рождением “денежного века”, психологически – с безграничным честолюбием и презрением к людям и морали, художественно – с романтическим демонизмом» (Лотман Ю. М. Пушкин. СПб., 2005. С. 88).
Наполеонизм, как и бонапартизм, является порождением наполеоновского мифа, и поэтому они часто отождествляются в литературоведческих исследованиях. Под наполеонизмом разные исследователи (Л. В. Пумпянский, Р. Г. Назиров, А. М. Зверев, О. С. Муравьёва, Е. М. Мелетинский, Ю. Ф. Карякин, И. Л. Волгин и др.) понимают иногда совершенно различные, взаимоисключающие явления. Толковые словари русского языка, как советские, так и современные российские, также дают отличные друг от друга определения наполеонизма, не отражающие всей полноты этого понятия. В большом академическом словаре русского языка в 17 т. наполеонизм – это «общественное направление, стремящееся установить реакционную диктатуру наподобие диктатуры Наполеона I» (Т. 7. М.; Л., 1958). В современных толковых словарях русского языка акцент заметно сместился: наполеонизм – это уже не социально-политическое, но мировоззренчески-психологическое явление. Если в словаре иностранных слов А. Н. Булыко (М., 2006) наполеонизм дефиницируется как «крайний индивидуализм, безудержное стремление к господству, верховенству», то в толковом словаре русского языка Т. Ф. Ефремовой (М., 2001) наполеонизм – это разговорное слово, употребляемое «как символ претензий на исключительность, крайнее честолюбие и чрезмерное властолюбие».
В научной литературе до сих пор не выработано общего мнения по вопросу о наполеонизме как научном понятии. Существует тенденция к размыванию историко-культурного содержания этого понятия, утрате специфики наполеоновского в наполеонизме, хотя именно эта специфика и породила само понятие. Б. Кроче и вовсе подразумевал под наполеонизмом «сущность индивидуальности» Наполеона. Наиболее адекватные определения наполеонизма, с нашей точки зрения, представлены в работах В. Шербюлье и М. М. Бахтина, которые понимали под ним особую форму эготизма, которая может иметь различную специфику в зависимости от времени и места своего проявления. Так, например, в книге «Проблемы поэтики Достоевского» Бахтин писал о «”наполеонизме” на специфической почве молодого русского капитализма».
Итак, наполеонизм – это специфическая историко-культурная форма эготизма, один из типов самозваного избранничества в эпоху Нового времени (впервые появившийся в европейском массовом сознании на рубеже XVIII-XIX вв. под впечатлением от военной и политической деятельности Наполеона Бонапарта и истории его стремительного возвышения), при котором «избранник» путем прохождения различных испытаний стремится утвердить себя и свою исключительность в мире, согласуясь с наполеоновским мифом как моделью для подражания, как историей, требующей повторения. Главными мотивами наполеонизма являются мотивы «завоевания» и «спасения»: наполеонист, при этом, может вести себя как «завоеватель», утверждающий свое значение в обществе, но позиционировать себя как «спаситель» мира. Главной целью наполеониста является изменение мира и подстраивание его под свою идею – эту цель диктовал пример самого Наполеона.
Ф. М. Достоевский родился в год смерти Наполеона, и своё отношение к наполеоновской теме вынес ещё с детских впечатлений (Г. В. Коган, И. Л. Волгин). Писатель был знаком с посвященными Великой Французской буржуазной революции и Наполеону работами В. Скотта, А. Тьера, Т. Карлейля, А. И. Михайловского-Данилевского, М. И. Богдановича, Ж. Б. А. Шарраса, С. М. Соловьёва, Ф. К. Шлоссера и многих других авторов. В библиотеке писателя было немало сочинений о Наполеоне на русском и иностранных языках. Некоторые исследователи (Л. П. Гроссман, Б. И. Бурсов, А. Пекуровская) даже находили в характере самого писателя черты наполеонизма. Отношение писателя к фигуре Наполеона Бонапарта было сложным и непрямолинейным: его нельзя свести ни к наполеонизму писателя, ни к полному осуждению и всестороннему неприятию Наполеона. Вместе с тем, несомненно, Достоевский не принимал наполеоновскую идею «спасения» человечества, о чем художественно говорят образы его героев-наполеонистов и о чём прямо высказывался он сам. Однако и в этом вопросе писатель избегал любых готовых обвинительных вердиктов, предпочитая художественно-диалектический метод выражения своих мыслей.


Общее место наполеоновской темы в творчестве Достоевского

В своей прозе Достоевский впервые упоминает императора французов в контексте, не имеющем прямого отношения к деятельности названного лица. Наполеон является не в своем конкретном историческом обличье, а в, казалось бы, совершенно проходной вербальной роли. У господина Прохарчина, героя одноименного рассказа 1846 г., сурово вопрошают: "... для вас свет, что ли, сделан? Наполеон вы что ли какой?" - давая тем самым ему понять неуместность его амбиций.
У Наполеона здесь особая функция, сродни той, которой в следующем столетии бытовое сознание наделило имя Пушкина. У М. Булгакова в "Мастере и Маргарите": "Никанор Иванович... совершенно на знал произведений поэта Пушкина, но самого его знал прекрасно и ежедневно по нескольку раз в день произносил фразы вроде: "А за квартиру Пушкин платить будет?" или "Лампочку на лестнице, стало быть, Пушкин вывинтил?", "Нефть, стало быть, Пушкин покупать будет?" В отличие от "более узкого" Наполеона Пушкин - абсолютный универсальный заместитель всех тех, кто не выполняет своих функций или выполняет их недолжным образом.
В наполеоновской новелле "Господин Прохарчин" много значат детали, контекст. Мелкий чиновник Семен Иванович Прохарчин, "уже пожилой, благомыслящий и непьющий", снимал самый темный и скромный угол, отличался скаредностью: брал лишь половину дешевого обеда, почти не пил чаю, подчас не имел необходимого белья. "Человек был совсем несговорчивый, молчаливый и на праздную речь неподатливый". Злоключения Прохарчина начались с того, что один из жильцов шутя предположил, что Семен Иванович, вероятно, таит и откладывает в свой сундук, чтобы оставить потомкам. Бедный чиновник разволновался и осерчал ужасно. Сожители и сотоварищи стали пуще донимать его всякими толками и пересудами. Семен Иванович делался все более беспокойным, подозрительным и пугливым, наконец, стал чуден и странен, а там и горячка с бредом.
И вот во время его болезни случился спор с другими жильцами. "Как! - закричал Марк Иванович, - да чего ж вы боитесь-то? чего же вы ряхнулись-то? Кто об вас думает, сударь вы мой? Имеете ли право бояться-то? Кто вы? что вы? Нуль, сударь, блин круглый, вот что!. Да что ж вы? - прогремел наконец Марк Иванович, вскочив со стула, на котором было сел отдохнуть, и подбежав к кровати весь в волнении, в исступлении, весь дрожа от досады и бешенства, - что ж вы? баран вы! ни кола, ни двора. Что вы, один, что ли, на свете? для вас свет, что ли, сделан?" Вот тут-то и прозвучало совсем уж неожиданное, нелепое почти сравнение Прохарчина с Наполеоном: "Наполеон вы, что ли, какой? что вы? кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет?! Говорите же, сударь, Наполеон, или нет?. Но господин Прохарчин уже и не отвечал на этот вопрос. Не то чтоб устыдился, что он Наполеон, или струсил взять на себя такую ответственность, - нет, он уж и не мог более ни спорить, ни дела говорить..." Следующей же ночью Прохарчин умер, а в его засаленном тюфяке нашли две тысячи четыреста девяносто семь рублей с полтиною, все больше серебром да медью.
Конечно, жалкий скопидом никогда и не думал о каком-либо сходстве с великим императором, хотя в тюфяке своем среди прочих сбережений и хранил наполеондор, золотую монету с изображением Наполеона. Этой деталью, как подметил М.С. Гус, "Достоевский иронически подчеркивает всю, казалось бы, несуразность сделанного Марком Ивановичем уподобления Наполеону или сопоставления с Наполеоном Прохарчина".
Комическая пара Прохарчин - Наполеон вполне случайна. До появления другого тандема: Наполеон - Раскольников - еще далеко. Случайна и речевая ситуация, однако мысль, что свет "сделан для Наполеона", выражена достаточно ясно.
Отсюда не так уж далеко до основополагающего тезиса подпольного парадоксалиста "свету провалить, а чтоб мне чай всегда пить": взглянувший в такое зеркало "классический" Наполеон должен был бы устыдиться.
Но при всей внешней несуразности сравнение многозначительное и многозначное. Наполеон олицетворяет необычное, странное явление, а ведь Прохарчин сделался чуден и странен - ну и Наполеон! Наполеон символизирует непомерную гордыню, а ведь Семен Иванович осмелился бояться. А коли он столь ничтожен и беден, то чего ему бояться? Ведь нуль, блин круглый! А вот отделился от окружающих страхом своим, да сбережениями, про которые еще и не знали сожители, - ну и Наполеон! Беспредельное презрение Наполеона к людям, он презирает всех, как бы сопрягается с маниакальной подозрительностью Прохарчина, он подозревает всех. Так что и тот и другой - обособленно, чуть ли не один на свете: ну и Наполеон! В сравнении Марка Ивановича при всей его несуразности звучит и осуждение Прохарчина. Да и для Достоевского Наполеон - символ, но со знаком минус; в сравнении с Наполеоном чувствуются недоверие и неодобрение.
"Благодеяния" же, которыми Девушкин осыпает Вареньку (от "фунтика конфет" и "бальзаминчика" до театра), объясняются внутренней установкой, проявляющейся в его словах: "...я занимаю у вас место отца родного" (1; 19). Эти слова приоткрывают подспудные мотивы его поступков во взаимоотношениях с "родственницей"-сироткой, неразрывно связанных с "литературными" и "светскими" устремлениями героя, с "чаем" и "сапогами" "для людей". Уже в первом своем романе Достоевский наметил глубоко разработанную им в позднем творчестве ситуацию человека, желающего стать в глазах другого на место Бога. (См. об этом: Ветловская В. Е. Роман Ф. М. Достоевского "Бедные люди". Л., 1988. С. 154). Сокрытие от болезненно ощущаемого чужого взгляда собственной "наготы" становится предпосылкой усвоения себе Девушкиным по отношению к Вареньке "отцовских" функций, а через них - и "божеских". (Та же подоплека видна в поведении Девушкина с Горшковым.)
От "облагодетельствованной" Вареньки требуется оставить "блажь" и своим послушанием "осчастливить старика". Героиня как бы соизволяет этой внутренней установке "благодетеля": "Я умею оценить в моем сердце все, что вы для меня сделали, защитив меня от злых людей, от их гонения и ненависти" (1; 21). Она "покрывает" его крайнюю нужду в объекте "благодеяний", обнаруживающуюся со всей остротой в момент разлуки, когда Девушкину приходится придумывать наивные и беспомощные предлоги, чтобы удержать ее. Вообще все "благодеяния" Девушкина осуществляются за счет взятого вперед жалованья, увеличения долгов, т. е. того самого "проматывания", о котором говорится в евангельской притче. Парадоксальным образом герой, желая утвердиться в "отцовских" функциях, оказывается на месте блудного сына. Даже разглашение тайны его переписки с Варенькой несет в себе отзвук евангельского "живя распутно" (обозначенный уже в "Бедных людях" мотив любви старика к молодой девушке устойчив на протяжении всего творчества Достоевского вплоть до последнего его романа).
"Благодеяния" Девушкина заканчиваются "бунтом" и "дебошем". Он - первый "бунтовщик" Достоевского; его глухое и испуганное вольнодумство (отчего такая несправедливость: одни - богаты и счастливы, другие - бедны и несчастны) будет впоследствии громко подхвачено Раскольниковым и Иваном Карамазовым.
Думаю, нет необходимости говорить о многократно описанных перипетиях жизни и поворотах в творчестве Достоевского. Кружок Буташевича - Петрашевского, арест, Петропавловская крепость, жуткие - предсмертные - минуты на Семеновском плацу 23 декабря 1849 г., каторга, служба рядовым в Сибири - все это было позади, когда в 1859 г. писатель вернулся в Петербург.
И вот после долгого перерыва повесть "Дядюшкин сон". И сразу же возникает Наполеон. Говоря о первой даме Мордасова М.А. Москалевой, автор замечает: "Марью Александровну сравнивали даже, в некотором отношении, с Наполеоном. Разумеется, это делали в шутку ее враги, более для карикатуры, чем для истины". Да хоть и в шутку, и для карикатуры, а получается пошлость. Великий полководец, император, перед которым трепетала половина Европы - а тут сплетница, провинциальная интриганка. Образ Наполеона разменивается, мельчает, тускнеет, он и сам-то воспринимается как мастер интриг и не очень красивых комбинаций.
Конечно же, император французов и в подметки не годится почтеннейшей Марье Александровне: "... у Наполеона закружилась, наконец, голова, когда он забрался уж слишком высоко", а "у Марьи Александровны никогда и ни в каком случае не закружится голова, и она останется первой дамой в Мордасове".
Князь К. также полагает, что он похож на Наполеона: в его глазах это известный нравственный капитал. "Знаешь, мой друг, мне все говорят, что я на Наполеона Бонапарте похож... а в профиль будто я разительно похож на одного старинного папу? Как ты находишь, мой милый, похож я на папу?
Я думаю, что вы больше похожи на Наполеона, дядюшка.
Ну да, это еn-face. Я, впрочем, и сам то же думаю, мой милый".
Так окончательно рушится "образ врага", будучи замещен если не дружеским шаржем, то довольно-таки игривым литературным двойником. Князь К., прибегая к Наполеону, желал бы подчеркнуть в себе "оттенок благородства" - тайную санкцию на замышляемое им дело. Но и "сам Наполеон", сопряженный с князем К., обретает оттенок комического величия.
Но дело не сводится только к комизму. Наполеон приснился князю, "когда уже на острове сидел". Такой "разговорчивый, разбитной, весельчак такой, так что он чрез-вы-чайно меня позабавил", - говорит князь. Это уже полное развенчание кумира, свержение Наполеона с заоблачного Олимпа в российскую глухомань, вместе возвеличивающей легенды провинциальный анекдот. Маразматик князь запросто толкует о Наполеоне, этот "мерзавец на пружинах" якобы похож на великого императора, к тому же "весельчак" с острова Святой Елены еще и позабавил его. Какой уж тут герой, полубог?! Шут гороховый, да и только! Но и это не все. Полупроснувшийсяя старик продолжает: "А знаешь, мой друг, мне даже жаль, что с ним так строго поступили... англ-ли-чане. Конечно, не держи его на цепи, он бы опять на людей стал бросаться. Бешеный был человек! Но все-таки жалко. Я бы не так поступил. Я бы его посадил на не-о-битаемый остров... Ну, хоть и на о-би-таемый, только не иначе, как благоразумными жителями. Ну и разные раз-вле-чения для него устроить: театр, музыку, балет - и все на казенный счет. Гулять бы его выпускал, разумеется под присмотром, а то бы он сейчас у-лиз-нул. Пирожки какие-то он очень любил. Ну, и пирожки ему каждый день стряпать. Я бы его, так сказать, о-те-чески содержал. Он бы у меня и рас-ка-ялся..." Наполеон - и развлечения "на казенный счет", пирожки - поразительная нелепость, фантасмагория! А все же болтовня старого князя не так бессмысленно и глупа, как кажется по первому впечатлению. В ней отразились и вульгарные представления о Наполеоне как инфернальном сверхчеловеке, которого только и держи на цепи, а то "он бы опять на людей стал бросаться". К тому же в рассуждениях старика князя различима глубокая мысль самого Достоевского: наказание не нужно, бессмысленно, если оно не приводит к раскаянию. А раскаяния нельзя добиться суровыми мерами, лишая преступника свободы.
И все-таки сравнение с Наполеоном у Достоевского всегда усмешливо. Назвать кого-то Наполеоном - значит сыграть на понижение. С Наполеоном сравниваются (или сравнивают себя) такие жалкие существа, как уже упомянутый господин Прохарчин, впавший в детство князь К., умирающий от чахотки Ипполит ("Идиот"), Даже косвенное уподобление возникает в минуту величайшего унижения героя ("Записки из подполья"), когда, застигнутый врасплох, в драном халате, он из последних сил старается сохранить лицо: "Я ждал минуты три, стоя перед ним (слугой. – прим. автора) с сложенными а lа Nароlеоn руками". Эта "позиция" - последняя линия обороны подпольного парадоксалиста, переживающего свое Ватерлоо.
Но перейдем же к теоретическому анализу. Ниже мы попытаемся выделить и перечислить общие черты, что поможет нам понять в целом логику построения характера у Достоевского.
В черновиках к "Подростку" есть знаменитое рассуждение Достоевского о сущности “подполья”:
Нет оснований нашему обществу, не выжито правил, потому что и жизни не было. Колоссальное потрясение, и все прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало. И не внешне лишь, как на Западе, а внутренно, нравственно... Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости... Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!.. Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убийство)”. (16; 329).
Таким образом, Достоевский считает, что подполье главное определяющее свойство изображенного им “русского большинства”. И действительно: почти всех главных героев Достоевского объединяет некий комплекс черт, свидетельствующий об их “подпольном происхождении”.
Достоевский подчеркивает в подпольной жизни ее неполноценность, призрачность (“все прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало”). Жизнь реальная подменяется в подполье, от страха перед действительностью, жизнью в воображении. Но самое страшное то, что в подполье происходит укоренение человека в сознательном, метафизическом зле не по слабости или низости характера, а по убеждению и отчетливому желанию. И вместе с тем чувствуется, что Достоевский как автор очень ценит, несмотря ни на что, своих подпольных героев и придает их чувствам и переживаниям самое серьезное значение, как чему-то кровно близкому, считая, что именно от их духовных поисков зависит судьба России.
Очевидно также, что духовное становление большинства героев Достоевского проходит по одной и той же схеме, с повторением одних и тех же неправильностей и нарушений, и именно эти общие закономерности развития, общий психологический опыт (пусть даже отрицательный) обуславливают духовное родство многих героев в каждом романе, что и позволяет говорить об их двойничестве, при всей их разнице в идеях и отдельных чертах характера. Подполье является, таким образом, духовным пространством, где формируются характеры и генерируются идеи героев.
Попробуем наметить в самых общих чертах путь развития подпольного героя.
На первой стадии своей духовного развития подпольный герой является нам как “мечтатель” по своему психологическому складу, то есть человек, живущий почти исключительно своим внутренним миром, питающийся своими мыслями и грезами, обогащающий свою душу не общением с людьми, а чтением книг, и потому утративший связь с реальной жизнью, замкнувшийся на себе. Поэтому он беззащитен перед оценкой себя со стороны. Если другой не признает ценность его внутреннего мира, то этот мир вместе с его обладателем вообще оказывается фикцией. Никак не соотносясь с жизнью, мечтатель проваливается в пустоту (отсюда бесконечные образы углов, каморок, луны, Америки и вообще существования в пустоте у героев Достоевского ).
“Странное” детство, в котором “мечтательность все съела” (16; 187), детально описывается лишь у Аркадия Долгорукого (“Да, я мечтал изо всех сил и до того, что мне некогда было разговаривать... Особенно счастлив я был, когда... уже один, в самом полном уединении,... начинал пересоздавать жизнь на иной лад,” 13; 73), но по немногим скупым замечаниям автора мы узнаем о сходном периоде жизни и Настасьи Филипповны, и Ивана Карамазова, и Ставрогина, которого с детства сделал мечтателем Степан Трофимович:
Надо думать, что педагог несколько расстроил нервы своего воспитанника... он был тщедушен и бледен, странно тих и задумчив... Степан Трофимович сумел дотронуться в сердце своего друга до глубочайших струн и вызвать в нем первое, еще неопределенное ощущение той вековечной, священной тоски, которую иная избранная душа, раз вкусив и познав, уже не променяет потом никогда на дешевое удовлетворение. (Есть и такие любители, которые тоской этой дорожат более самого радикального удовлетворения, если б даже таковое и было возможно.) Но во всяком случае хорошо было, что птенца и наставника, хоть и поздно, а развели в разные стороны. (10; 35).
“Любители”, которые дорожат своей мечтой более, нежели ее осуществлением, это и есть настоящие “мечтатели”, о которых Достоевский пишет, как мы видим, достаточно жестко. Нам дается понять, что воспитанник остался не только вдохновлен на всю жизнь возвышенными идеями, но и чем-то отравлен. Данное воспитание дало толчок ко всему будущему развитию Ставрогина и во многом предопределило страшную двойственность его характера.
Незнание реальности оборачивается для мечтателя тем, что когда он пытается преодолеть свой солипсизм, то делает это крайне эксцентричными поступками, которые никак не вписываются в реальную жизнь, будучи аффектированными, “надрывными” и в то же время до крайности беспомощными (мечты о поджоге и изнасиловании Ахмаковой у Подростка, скандалы Настасьи Филипповны, преступление Раскольникова, беснование Ставрогина, попытка самоубийства Ипполита). Все эти отчаянные действия бесполезны, лишены положительного содержания и выдают полную неспособность героев реально изменить себя и свою судьбу. “Мечтательное” прошлое продолжает трагическим образом ограждать героя от действительности и приговаривает его к полному одиночеству.
Одновременно мечтателя постигает некая жизненная катастрофа, резко отделяющая его от прочих людей, в результате чего герой начинает болезненно переживать свою неполноценность и обездоленность. Для одних героев это крайняя бедность (как для Раскольникова, Ивана Карамазова), для других унижение или бесчестье (для Шатова, Кириллова, Аркадия, ростовщика из “Кроткой”, Настасьи Филипповны и Сони), для третьих неожиданное осознание своего позорного происхождения (для Аркадия, Шатова), для четвертых неизлечимая или смертельная болезнь (для Мышкина и Ипполита). Тут-то и происходит перерождение мечтателя в подпольного героя, когда он озлобляется на людей, отталкивающих и презирающих его (по глубокому убеждению героя). Встретив холод и равнодушие в ответ на открытость, насмешки вместо любви, герой снова и окончательно уходит в себя, враждебно настроенный против всего мира и лелеющий самые немыслимые планы овладения им.
Совершается как бы внутреннее "грехопадение" мечтателя. К отстраненности от жизни прибавляется озлобленность. Когда и как это происходит, читателю остается неизвестным, этот момент тщательно скрыт автором. Он происходит глубоко внутри, в душевной глубине героя и всегда до начала действия романа.
Это превращение свершается втайне для окружающих за месяцы (или за годы) и внешне характеризуется особым, демонстративным молчанием героя (в результате которого Кириллов даже разучился правильно говорить (“я мало четыре года разговаривал и старался не встречать, для моих целей, до которых нет дела, четыре года.” “Я презираю, чтобы говорить” 10; 76, 77). Такое молчание означает принципиальную отъединенность от людей и невозможность общения. Такое молчание мы встретим также у Ипполита и Рогожина (начиная со второй части романа) и Шатова. Даже князь Мышкин, один из самых просветленных героев, появившись первый раз у Епанчиных, произносит фразу в духе шатовских: “Я нелюдим, и, может быть, долго к вам не приду” (8; 65). Вспомним также, как неожиданно заговорил молчавший до этого Смердяков (“У нас валаамова ослица заговорила, да как говорит-то, как говорит!” (14; 114). Наконец, Великий Инквизитор перед Христом “за все девяносто лет высказывается и говорит то, о чем все девяносто лет молчал.” (14; 228). Молчание усугубляется также затворничеством героя. Так Раскольников намеренно не выходит сутками из ненавистной ему каморки-гроба (чтобы накопить побольше злобы на весь мир 6; 320) и замыкается в угрюмое уединение больной Ипполит: “улица стала... производить во мне такое озлобление, что я по целым дням нарочно сидел взаперти, хотя и мог выходить, как и все” 8; 326).
В романе мы видим героя уже после перерождения, а о его мечтательном, фантастическом, “шиллеровском” прошлом обязательно рассказывается в его предыстории, ибо без этого невозможно понять, по мнению автора, новое душевное состояние. Для посторонних же наблюдателей превращение происходит мгновенно, неожиданно и ужасно, что мы можем наблюдать на примере Раскольникова, Настасьи Филипповны, Ставрогина, Верховенского, Кириллова и т. д.
Психика и сознание героя раздваиваются, появляется желание властвовать над миром через зло, путем "переступления границы”. Но сохраняются и чистые, хотя и отвлеченные, юношеские помыслы и наивная жажда встречной любви и теплоты, в ответ на которую можно было бы самому полюбить весь мир, вступив тем самым в “общий пир и хор жизни”. Так в одном человеке совмещаются два: мечтатель (“Шиллер”) и парадоксалист философ индивидуализма и своеволия, чьи взгляды потом выстроятся в законченную систему у Великого Инквизитора. Эти две сущности по очереди сменяют друг друга, и человек отныне не властен над своими побуждениями и поступками. Внезапно для самого себя он может совершить что-либо очень жестокое, потому что внезапно нахлынувшая обида за прошлое может затмить все остальные чувства и ненависть ко всем изольется неудержимым порывом. “Я был общечеловек, я кончил человеконенавистником” (11; 284) эта фраза из подготовительных материалов к "Бесам" рисует общий путь развития подпольных героев.
Особенно ясно вырисовывается подпольное происхождение большинства героев Достоевского в черновых записях к романам, где построение почти каждого образа начинается с указания на его раздвоенность, противоречивость, благородство (искаженное и подавленное негативными впечатлениями детства), крайний эгоцентризм, мечтательность, замкнутость и озлобленность, так что налицо бывает некий схематизм, от которого писатель затем старательно избавляется, усложняя или даже целиком изменяя характер персонажа (как это было в случае с Мышкиным). Но в основе их характера все равно все останется подпольная психология, объединяющая их всех и делающая сразу узнаваемыми как “героев Достоевского”.
Следующий этап после ухода в подполье зарождение у героев идеи, их самой важной мысли, придающей смысл всей их жизни. Когда в момент кризиса (затворничества) герой окончательно теряет равновесие, перед ним возникает “стена” символ неумолимых природных законов, говорящих человеку о его неминуемой скорой смерти (как образ фигурирует в "Идиоте" и "Записках из подполья"). С придвижением этой глухой и страшной “стены” вплотную герой не может более жить, не разрешив для себя “проклятых вопросов”; ему становится необходимо осмыслить, “укоренить” свое существование в мире, разрешить для себя вопрос о бессмертии “высшую идею”, без которой не может жить человек. Именно во время этих страшных минут персонажи обретают свои “идеи”, которые могут быть самыми разными (например, Кириллов и Шатов, месяцами находясь в одной комнате, вынашивали диаметрально противоположные идеи). Но в целом, как бы герои не формулировали свои идеи в каждом конкретном случае, сущность их может быть сведена к двум понятиям: богочеловечества и человекобожества. Либо “есть Бог и бессмертие”, либо “Бога нет” и “все дозволено”. Подобные надличностные идеи приобретают над героями непобедимую власть: “вдруг поразит какая-то сильная идея и тут же разом точно придавит их собою, иногда даже навеки. Справиться они с нею никогда не в силах, а уверуют страстно” (10; 27). Сказанное здесь про Шатова вполне применимо ко всем “подпольным” героям романов Достоевского.
С рождением идеи завершается наконец период “мечтательства”: идея принимается как указание к действию: “Самая яростная мечтательность сопровождала меня вплоть до открытия “идеи”, когда все мечты из глупых разом стали разумными и из мечтательной формы романа перешли в рассудочную форму действительности. (13; 73).
Важно отметить, что идея является героям не как логическое убеждение, а как идеал красоты. Герои созерцают, “чувствуют” идею, по выражению Ставрогина, который “почувствовал совсем новую мысль”(10; 186). Более подробно объясняется это выражение в черновиках к "Подростку":
“Тут было только чувство. Доводами, что право и что не право, я даже и не смущался, напротив, ощущал в этом невыразимую красоту, и чувствую даже теперь, что никто бы не мог меня переспорить... Тут не теория, а красота, тут могущество, все дело в могуществе... Я записываю не прощения прошу, я, может быть, и теперь таков. Только идея выросла”. (16; 216)
Такова сущность всех идей у героев Достоевского. Все они имеют сверхчувственный идеал, с которого их невозможно сдвинуть иначе, как представив другой, более прекрасный. Убеждать же логическими доводами их бесполезно, что и объясняет их пресловутый фанатизм, как страстных верующих, так и страстных атеистов.
Идея может родиться ослепительно прекрасной и великой, возрождающей собой человека, а может быть губительной для него и для многих других. В случае благополучного исхода, человек выходит из подполья и начинает новую жизнь, как и случается с Мышкиным и Шатовым, которые решаются прийти обратно к людям. Но я продолжу рассказ о персонажах, остающихся в подполье в безмерном самоутверждении.
У них идея замышляется прежде всего как месть всем окружающим за непризнание. Условием существования подпольной идеи продолжает оставаться прежде всего уединение. Герой “удаляется в свою мрачную идею” от людей (16; 340), как в некую пещеру. “Вся твоя идея это: “Я в пустыню удаляюсь,” говорит Версилов Аркадию (16; 242). Но при отчуждении от всех людей герою еще непременно надо могущества, чтобы смочь отомстить всем обидчикам. “Вся цель моей “идеи” уединение”, но “кроме уединения мне нужно и могущество,” откровенно заявляет подросток (13; 72), и далее поясняет: “С самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни.” (13; 73-74). Так же мыслят все герои данного ряда. Аркадий воображает себя Ротшильдом, Ганя Иволгин “королем иудейским”, Раскольников Наполеоном, Иван Великим Инквизитором, Ипполит дипломатом Остерманом, Верховенский вершителем истории и т д.).
Воплощением этих чувств у Аркадия оказывается образ отдаленного острова, где он был бы всевластным царем: “...идея отчуждения родилась у него еще давно, именно в желании сделаться царем острова, которого бы никто не знал, на полюсе или на озере Средней Африки. (16; 93, 37). Нельзя не заметить, что этот образ ярко романтический по своему происхождению, символизирующий мечту романтика о недостижимом идеале стать на “тихом островке” “царства дивного всесильным господином” , по выражению Лермонтова. Подполье таким образом выявляет перед нами свое романтическое происхождение. Романтическим является и образ Наполеона властителя и гения, неотступно преследующий сознание подпольного героя.
Но реальность величия подпольный герой может получить только через признание его другими людьми, и потому другой одновременно желанен и страшен. Герою, до сих пор в мечтах ощущавшему себя центром вселенной, нужно всеобщее и полнейшее признание признание своей гениальности и наполеоновского достоинства ( а иногда даже и своей божественности вспомним мечты Кириллова, Раскольникова, Аркадия). И здесь возникает у персонажа неудержимая потребность в исповеди. Исповедь становится для героев моментом или всеобщего признания, или безжалостного уничтожения. Им нужен сразу “весь капитал” они намерены “лишь четверть часа говорить и всех, всех убедить” (Ипполит). Так же и Аркадий Долгорукий, пустившись в излишние откровенности у дергачевцев, “торопится их убедить и перепобедить”, и вспоминает: “это так было для меня важно! Я три года готовился!” (13; 49).
Разумеется, к решительному “завоеванию всех” герои никогда не могут ощутить себя окончательно готовыми. Они должны накопить предварительно в подполье силы или заручиться каким-либо страшным, сверхчеловеческим поступком (богатство подростка, убийство Раскольникова, самоубийство Кириллова, мерзости Ставрогина ). Однако и заветные слова, выношенные бессоннными ночами, и отчаянные поступки могут оказаться в глазах людей просто смешными, а потому презренными. Этого герои боятся больше всего.
Получается, что исповедь это всякий раз одновременно свидетельство о силе и о слабости героя: в силе, потому что вынуждает другого молчать, слушая, как он “утверждает” свое самолюбие, “свое своеволие”. И в слабости потому что не выдержал, заговорил, разрушил молчание, выдал свою нужду в людях и свою зависимость от них то есть одновременно уронил свое самолюбие. Эти две причины и обуславливают двойственную оценку исповеди другими героями со стороны: при осознанности ее неизбежности она может расцениваться как крик души , призыв “горячего сердца” либо как скандал, неуместная выходка, неумение сдерживать свои чувства, эгоистическая попытка привлечь к себе всеобщее внимание. Исповедь оказывается для подпольных героев выходом из молчания, уникальным и единственным способом общения для подпольных героев , которые в принципе не умеют общаться и боятся людей. Боятся из-за того, что встреча с другим слишком ответственное, огромное для них событие: в подполье они разучились обращаться с людьми и понимать их.
В свете вышеизложенного можно четко проследить, как постепенно подпольным героем становится Рогожин. Из живущего настоящей, полнокровной жизнью, непосредственного в своей грубоватости купца, каким мы видим Рогожина в первой части романа, формируется затем угрюмый молчальник, уходящий от всякого общения, но очень тонко разбирающийся в душевном состоянии окружающих (князя, Настасьи Филипповны, Ипполита), интересующийся богословскими и философскими вопросами, странный “созерцатель”, заглядывающийся подолгу на жуткую картину Гольбейна и взращивающий в глубине души замысел убийства, так что при сопоставлении Рогожина в конце романа с Ипполитом выявляется их психологическая общность: “les extremitйs se touсhent” (“крайности сошлись”).
В "Подростке" же, наоборот, изображается преодоление героем подполья в своей душе, когда оно еще не успело войти в кровь и стать неотъемлемой частью личности. Именно такую ситуацию мы наблюдаем в романе "Подросток", на примере судьбы Аркадия. Настрадавшийся в детстве от своего ложного положения, сиротства и беззащитности, он замкнулся в себе и уже вынес из одиночества идею безграничного владычества над людьми идею Ротшильда. Однако эта идея не успевает глубоко пустить корни и переродиться в “злокачественную”. Жизнь заставляет его постоянно отступать от этой идеи и выявляет его неспособность к сосредоточенному и враждебному уединению в силу природной отзывчивости и добродушия. Главным же, что оказало на него серьезное влияние, спасши от подполья, была встреча с родными, обретение любимого отца, приобщение к тихой кротости и благостности матери, любовь к Ахмаковой и встреча с Макаром Долгоруким, показавшему Аркадию идеал благообразия.
Подводя итоги наблюдений, попробуем окончательно сформулировать, что же Достоевский обозначает понятием “подполья”: склад личности, ощущение, идея или духовное пространство?
Это и психологическое состояние, и тогда это чувство крайнего отчуждения от людей (“идея отчуждения”), комплекс неполноценности, желание быть без людей, и все-таки возвышаться над ними. (Романтический остров). Это и характер крайняя раздвоенность чувств, способность к добру и злу одновременно; необыкновенно усиленное самосознание (от книг) в возмещение отсутствия реальной жизни и положительных качеств (“усиленно самосознающая мышь”); беспрестанное самокопательство и “отвлеченность” ума, мечтательность. Это и комплекс идей, идейное пространство, и тогда это идея безмерного возвышения или же идея осчастливить человечество (Кириллов, Иван Карамазов, Верховенский, Раскольников). Эти две идеи друг другу не противоречат: конечным результатом возвышения и должно стать пересоздание мира. (Апокалиптическое сознание).



Достоевский и Ницше

Как мы уже знаем, Достоевский для Ницше – гениальный "психолог", бесстрашный и правдивый знаток души современного человека. Но, бесстрашно исследуя болезни человеческой души, "нигилизм", порожденный "декадансом" современного общества и I современной культуры, потерю веры в старые нравственные ценности, Достоевский сам остается замкнутым внутри мира этих ценностей – такова суть интерпретации "Бесов" в тетради Ницше. Достоевский глубоко исследует болезнь современного человека, но не выходит за пределы его кругозора. Поэтому герои русского романиста воплощают не таинство рождения нового героя истории – "сверхчеловека", – но болезненные блуждания мысли современных людей, логику свойственного им "нигилизма" и "атеизма". И притом картина, нарисованная Достоевским в "Бесах", тесно, связана с ощущением надвигающегося "мятежа", с кризисом, переживаемым не одной интеллигентной элитой, но и "глубочайшими слоями населения", чье плебейское неуважение ко "всем требующим почтительного уважения вещам" вызывает у Ницше злобное негодование.
Жизнь их ориентирована на светлое будущее человечества, у порога которого они стоят, будущее, от которого сами они трагически оторваны, но которое, тем не менее, страстно влечет их к себе, призывая к преодолению, своего внутреннего хаоса, к рождению новой гуманистической нравственности, способной осветить внутренний мир личности и вместе с тем помочь возникновению на земле новой "мировой гармонии".
Достоевский же не только предупреждает о невозможности объединиться силой, но и о убийственной замене Бога - человекобогом, о идее “сверхчеловека”. (Достоевского иногда называют первым, кто поставил проблему “сверхчеловека”, но это несправедливо. Как считает Фридлендер, он лишь показал ее последствия, ибо знал о ней из драм Шиллера, поэм Байрона, произведений Пушкина, романов Бальзака, Гофмана. Мотивы индивидуалистического “титанизма”, образ личности, одиноко и дерзко восстающий против освященных веками авторитетов и смиренных моральных предрассудков “толпы”, имели весьма широкое хождение также в философии первой половины XIX века от Карлейля до Макса Штирнера.)
Ницше, несомненно, ощущал в рассуждениях Ставрогина, Кириллова, Шатова ряд критических мотивов, близких приведенным выше его философско-историческим размышлениям. Можно думать на основании) сделанных им выписок, что в полемической "парадоксальности" признаний мыслящих героев Достоевского, в афористической, остро отточенной форме, в которую авто; облек их идеи, Ницше почувствовал также нечто родственное собственному своему парадоксализму, своей полемической и афористической манере. И все же немецкий философ-индивидуалист не менее остро почувствовал, что Достоевский и он сам, несмотря на интерес к сходным культурно-историческим процессам, а порою и близкие ассоциативные "ходы" при обдумывании вопросов прошлого и настоящего, в решающем и главном – не единомышленники, а идейные антагонисты.
Лев Шестов в своем философском труде "Преодоление самоочевидностей", посвященном Ф.М.Достоевскому, говорит о двойном зрении, проводя при этом параллель к стихотворению А.С.Пушкина "Пророк". Именно это двойное зрение, вторые глаза не от мира сего, по мнению Шестова, и не дают Достоевскому смотреть на мир глазами обыкновенного человека. Огненное зрение не дает покоя и служит катализатором к осмыслению и воплощению в произведениях идей о человеке высшем, способном на хладнокровие в деле величайшей жестокости ради достижения абстрактной высшей цели. ("Разве жалость не крест, к которому пригвождается каждый, кто любит людей?")
Нет, жалость- это лишнее, ненужное. "В человеке важно то. что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель"(Ницше).
Вспомним "Преступление и наказание". Ведь Родион Раскольников по сути не кто иной, как носитель идеи свeрхчеловечества. Эта его теория о том, что весь мир делится на Наполеонов и вошей, разве не сестра она учению Ницше, в котором тоже "отребье" приносится в жертву сверхчеловеку, "ибо люди не равны – так говорит справедливость. И чего я хочу, они не имели бы права хотеть!" Это слова Заратустры.
По сути, Заратустра, или сам Ницше, оказываются двойниками Раскольникова, с той только разницей, что их суждения вследствие их одиночества, не может ничто ограничить, в то время как главной проблемой Раскольникова является то, что его мать и сестра по высказанной им теорией подходят под категорию "вошей", "отребья", которую он, как Наполеон, как "сверхчеловек", должен уничтожить не медля и не раздумывая, исключить и сомнение, и жалость. И самое страшное в этом то, что, убив старуху-процентщицу и не выдержав этого убийства, герой Достоевского не отказывается от этой теории, не разуверяется в ее истинности, а лишь осознает, что непригоден для роли Наполеона. В каждом человеке, пусть незаметно и неосознанно даже для него самого, живет желание быть великим. И как бы ни было оно запрятано от других и прежде всего от себя самого, оно все-таки существует, это "эго", и дает о себе знать при каждом удобном случае.
Через шесть лет после "Преступления и наказания" Достоевским закончены "Бесы". И если в "Преступлении" Родион Раскольников представлял в единственном числе, самоличную идею о "вошах" и Наполеонах, то "Бесы" - это строгий хаос Раскольниковых, где едва ли не каждый герой мнит себя сверхчеловеком, доказывая право свое либо на самоубийство, либо на убийство "отребья" и "вошей". Более того, сама теория Раскольникова плавно перемещается от Родиона Романовича к Шигалеву, который и пытается изложить ее на одном из заседаний "наших". И слово "воши" также находит свое место в романе и произносится Федькой Каторжным Петру Ставрогину: "Ты... подлец. Все равно как поганая человеческая вошь." Слова эти, как и следовало ожидать, обходятся очень дорого человеку, их произнесшему- на следующее утро Федьки уже нет в живых.
Строгий хаос Раскольниковых чудовищной сетью опутывает весь роман. На роль сверхчеловека претендует каждый.
И взрослый ребенок Степан Трофимович Верховенский ( "он искренно сам верил всю свою жизнь, что в некоторых сферах его постоянно опасаются, что шаги его беспрерывно известны и сочтены"), именно он у Достоевского говорит те слова, которые позже Фридрих Ницше вложит в уста Заратустры: "О, друзья мои, вы и представить не можете, какая грусть и злость охватывает всю вашу душу, когда великую идею, вами давно уже и свято чтимую, подхватят неумелые и вытащат к таким же дуракам, как и сами, на улицу, и вы вдруг встречаете ее уже на толкучем, неузнаваемую, в грязи, поставленную нелепо, углом, без пропорций, без гармонии, игрушкой у глупых ребят!" "Что говорю я там, где нет ни у кого моих ушей!" - взывает Заратустра.
Сверхчеловеком ощущает себя и "великий поэт и писатель", Карамазинов. Прямым текстом заявляет он об этом, говоря об окончании своего творческого пути не балу у Юлии Михайловны: "Там, в Карльсруэ, я закрою глаза свои. Нам, великим людям, остается, сделав свое дело, поскорее закрывать глаза, не ища награды. Сделаю так и я." И подобные слова произносятся людьми, менее всего имеющими право претендовать на роли Наполеонов в "Бесах"! Что же тогда говорят сами "сверхчеловеки"?
Обратимся к Ницше. "В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель". "Я люблю тех, кто не умеет жить иначе, как чтобы погибнуть, ибо идут они по мосту". "... Я люблю того, кто живет для познания, и кто хочет познавать для того, чтобы когда-нибудь жил сверхчеловек, ибо так хочет он своей гибели". И человек этот, желающий умереть ради "сверхчеловеков" у Достоевского – Кириллов. "Если нет бога, то я бог", – заявляет он и собирается убить себя. Он глубоко убежден, что, убив себя, положит начало и докажет всем, что атеист, убивающий себя без страха и сомнения в душе, станет богом.
"Я еще только бог поневоле и несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны потому, что все боятся заявлять своеволие... Страх есть проклятие человека."
Он абсолютно уверен, что, умертвив себя, положит начало новым людям, не боящимся назвать себя и стать богами. Ради этого и идет на смерть. Но "сверхчеловечество" Алексея Кириллова ничтожно мало в сравнении со сверхчеловечеством младшего Верховенского, Петра Степановича и Николая Ставрогина, поскольку если кто и претендует на сию высокую роль, так это уж, конечно, они. Петру Верховенскому не надо умереть, чтобы ощутить себя сверхчеловеком. И он успешно внушает это окружающим его людям. Не которые же члены его пятерки (Эркель) в действительности относятся к нему как к живому божеству: "Вам нужно сберечь свою личность, потому что вы – все, а мы – ничто". Это и понятно. Сравним с Заратустрой: "Разве ты не знаешь, кто наиболее нужен всем? Кто приказывает великое."
Несмотря на то, что великими приказания Верховенского можно назвать лишь с очень большой натяжкой, тем не менее находились люди, которые упивались счастьем служения якобы великому делу. А приказывающего воспринимали как богочеловека, божественного человека и доходили до благоговения, поклонения. Кириллов говорит о человекобоге: "Он придет, и имя ему человекобог", Верховенский же, получивший от Федьки Каторжного клеймо "поганой человеческой воши", сам считает себя человекобогом и презирает "всех этих людишек". Они для него не более чем пешки. Он чувствует над ними свою силу и, действуя то лестью, то интригой и кровью, скрепляет зависимость "вошей" от себя. Он стоит во главе "наших", и Шигалев со своей теорией "земного рая" и "ста миллионов голов", основывающий, казалось бы по признанию самого Верховенского, "новую религию взамен старой", всего лишь один из членов его пятерки, хоть, надо признать, по сравнению с другими и отличается силой воли, да худо-бедно собственным мнением. Он один откажется участвовать в убийстве Шатова.
Впрочем, перечисление "сверхчеловеков" явно затянулось, а о главном из них и наиболее подходящем для этой роли герое так почти ничего и не сказано. Человек этот какой-то непостижимой силой заставляет даже Верховенского рядом с собой чувствовать себя шутом. Человек этот не боится ничего, не может любить, не знает слабостей. Он устраивает себе испытание за испытанием: то противостоит обществу, то пускается в разврат, все более и более ощущает в себе великую силу и кончает жизнь самоубийством, так и не найдя ей применения. Он странен для всех, и даже матушка его зовет то принцем Гарри, то Гамлетом.
Речь идет о Николае Всеволодовиче Ставрогином. Союза с ним так жаждет Верховенский. Ради достижения этой цели он использует и интригу, и шантаж, и лесть, когда обнаруживается, что ничего не может подействовать: ни угроза, ни панегирики, – вот тогда-то и целует у него руку Верховенский. И в каком-то неистовом, почти сумасшедшем исступлении твердит: "Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк." Чувствуя за Ставрогиным ту самую силу, которой как раз и не достает ему, Петру Верховенскому, он способен и идет на все, чтобы соединить ее со своей дьявольской хитростью и умением манипулировать силой, когда же это у него не получается, отчаянию нет границ. "Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина", – говорит он Ставрогину, причисляя и себя, и его к Наполеонам, а всем остальным оставляя роль "вошей" и "отребья".
В целом, эпизод этот чрезвычайно похож на сцену искушения Христа Сатаной: и идеи Верховенского необычайно заманчивы, и пустыня, образ ее, присутствует ("Если потребуется, мы на сорок лет в пустыню выгоним"). И фразы бьют не в бровь, а в глаз: "... заплачет земля по старым богам".
Николай Ставрогин действительно наделен великой силой ("Но к чему приложить эту силу – вот чего никогда не вижу и не видел") и сила эта убивается, не найдя применения, им собственноручно, через повешение.
Так, через шесть лет после того, как Достоевский сформулировал теорию "вошей" устами Раскольникова, в "Бесах" он смог показать результат, к которому теория эта непременно должна была привести. От убийства старухи-процентщицы до целой сети разного рода убийств и самоубийств- здесь ясно прослеживается чудовищный прогресс и развитие мысли Родиона Романовича. Фридриха Ницше не могла не заинтересовать эта метаморфоза и уж тем более сама идея, и он, внимательно прочитав "Бесов" Достоевского, правда на французском, конспектирует их довольно подробно, включая разговоры с Кирилловым, Шатовым, начиная как это ни странно, с конца и продвигаясь к началу- от предсмертной записки Ставрогина до первых глав. То, что Ницше находит близким своим убеждениям и мыслям, он более четко, без психологического анализа, присущего Достоевскому, воплощает в своих работах. Между написанием "Заратустры" и написанием "Бесов" более десяти лет. И есть все основания предположить, что некоторые идеи Достоевского оказали влияние на ницшеанского Заратустру, послужили катализатором его возникновения. Мысли обоих писателей близки и порой пересекаются , превращаясь из параллелей в совпадения.
Как мне кажется, главное сопоставление проведено. Но давайте же пойдем далее и рассмотрим образы «сверхчеловеков» в контексте последнего и главного романа Достоевского, синтеза всех его основополагающих тем, - «Братьев Карамазовых».
Если бессмертия нет и бытие не имеет смысла, нет также и объективной нравственности, - заключает Иван. Четкое следствие из всего этого звучит буквально: “Все дозволено!” Как пишет Лаут, так как объективного нравственного закона не существует, не может быть ни проступков, ни преступлений. Любое действие, внушенное моим духом как полезное, есть благо для меня, если оно ведет к моему удовольствию, будь то даже людоедство. Каждый может спокойно распоряжаться жизнью и смертью другого, каждому позволено желать смерти ближнего, если она ему полезна или угодна, - вот вывод Ивана, сделанный из смерти Бога у бессмысленности мира. Знаменитое ницшеанское “все позволено!” Как логический вывод из нигилистического определения мира. Что же понимается под нигилизмом в XX веке? Где его истоки? Верно ли Достоевский определил это явление?
Нигилизм (от лат. ничто) - в широком смысле слова социально- нравственное явление, выражающееся в отрицании общепринятых ценностей: идеалов, моральной норме, культуры. Впервые появившейся у Ф. Якоби понятие, но в своем действительно культурно-историческом значении оно выступает у Ницше, который определил нигилизм: “Что обозначает нигилизм? То, что высшие ценности теряют свою ценность. Нет ответа на вопрос “зачем?”.
Два героя заявляют, что свобода для “стада” лишь тяжкое бремя.
А. Игнатов и многие другие исследователи сравнивают “черта” Ив. Карамазова и “сверхчеловека” Заратустры. Критик прибегает к таким определениям, потому что они “ символизируют те поэтические миры, которые создали сами писатели и к которым они по-разному относятся: “чертом” Достоевский произносит однозначный приговор, в то время как родственный “черту” “сверхчеловек” вызывает у Ницше безграничное восхищение”. И Ивану Карамазову и Сверхчеловеку Ницше существует Бог или нет, не так уж важно, хотя они и считают, что его нет.
Главное для них, что вера в Бога вредна, что она порабощает и парализует. Лучше всего сущность подобного атеизма выразил Кириллов у Достоевского. На прямой вопрос рассказчика в “Бесах”: “Стало быть, тот Бог есть же, по-вашему?”, отвечает “Его нет, но Он есть...” (X, 63).
“Всякому, осознающему уже и теперь истину... все позволено”, - уверяет черт Ив. Карамазова в горячечном бреду. (XIV, 343). Тем самым черт излагает основной принцип в воображаемом универсуме зла, созданном Достоевским: освободившиеся от норм морали избранники получают одобрение и награждаются привилегией знания. То же и для сверхчеловека Ницше. Для него также, считает А. Игнатов, аморализм является атрибутом его превосходства. “Эта книга для немногих - для тех, кто стал свободным, для кого нет запретов...”.
Хотя и у черта, и у сверхчеловека цель и мировоззренческие основы одинаковы, их “позитивные идеалы” разнятся. Эти различия кроются в том. Что связано с отношениями индивида и массы. Между сверхчеловеком и чернью кроется радикальное противоречие.
Философ не отступает перед тем, чтобы разделить человечество на господ и рабов и исповедовать презирающую мораль господ. Позиция героев Достоевского, как замечает Игнатов, сложнее.
Ядром планируемый героями утопии, а в частности утопии Ивана, является подчинение индивида безликому целому, нивелировка общества, приказное и принудительного существования, социального муравейника. Со своего рода “зловещей пластичностью” она высказывается в словах Верховенского: “... Каждый принадлежит всем, и все каждому. .Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное - равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук талантов... Шекспир побивается каменьями, Копернику выкалываются глаза ... “ (X, 124). Эта мрачная тирада против всего выдающегося и этот хвалебный гимн серой монотонности “равенства” в рабстве диаметрально противоположны ведению сверхчеловека.
Но, говорит А. Игнатов, черт Достоевского и сверхчеловек Ницше, бросающие в глаза точки соприкосновения завораживают, однако. Сверхчеловек Ницше безгрешно и открыто “царит над массой, презирая равенство” ликвидируя его. Черт Достоевского, тоже неограниченно господствующий над массой и как иногда он проговаривается, - ее также презирающий, все же управляет во имя счастья и равенства этой массой. Сверхчеловек последовательнее. Дьявол же хитрее”.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ
Студент Раскольников выстроил свою жестокую философию, Которая заключалась в следующем: все люди подразделяются на две категории: "твари дрожащие", безропотно принимающие порядок вещей, и "творцы истории", "сильные мира сего", люди нарушающие моральные нормы и общественный порядок, гении, которым "все дозволено", а развитие общества совершается за счет попрания первых последними. Идеалом "сверхчеловека" у Раскольникова является Наполеон. Для героя Достоевского это личность, действующая по правилу "все дозволено", человек, могущий пожертвовать всем ради достижения собственной выгоды. Это гений, который уверен, что имеет право распоряжаться человеческой судьбой, сотнями жизней. Он, не задумываясь, посылает тысячи людей на гибель в Египет, оставляет свою армию замерзать в снегах России без тени жалости и сожаления. Таков кумир Раскольникова. Молодой человек завидует способности императора перешагнуть через всех и все, его равнодушию, спокойствию, хладнокровию.
Раскольников всей душой жаждет свободы, которая для него ассоциируется с властью. Усиливает его желание доказать себе, что он принадлежит к тому не большему кругу избранных письмо матери. В нем она рассказывает о притеснениях, которые приходится терпеть ей и сестре Раскольникова. Родион чувствует, что он и его семья находится в рабской зависимости от богатых сильных людей. Теперь его желание становится еще крепче. В его голове часто появляется мысль о Наполеоне, погубившем сотни тысяч людей на поле брани. На его пути стояли непреодолимые преграды, но он сломил их. Раскольников задает себе вопрос, а смог ли бы Наполеон убить старуху, если бы на его пути стояли бы не тысячи, а лишь она одна. Он решает, что «безусловно смог». Деньги, которые Раскольников смог бы получить, убив старуху, дали бы ему возможность достичь свободы. Он смог встать во главе тех, кто сам не может постоять за себя. Он смог бы осчастливить множество людей. Однако их счастье Раскольников понимает, как сытую спокойную жизнь за спиной у своего предводителя.
Многоликий человек из романов Достоевского в лихорадочной борьбе со своим внутренним бессилием отвоевывает себе право перескочить любую нравственную преграду. Вот еще одна диспозиция личности, найденная Вересаевым у Достоевского: «Смелей, человек, и будь горд!». (Человек из подполья пишет: «С чего это взяли все эти мудрецы, что человеку надо какого-то нормального, какого-то добродетельного хотения? С чего это непременно вообразили они, что человеку надо непременно благоразумно-выгодного хотения? Человеку надо одного только самостоятельного хотения, чего бы эта самостоятельность ни стояла, к чему бы, не привела».)
Достоевский дает своему герою возможность осуществить свой замысел. Автор наделяет Раскольникова качествами сильной незаурядной личности. Именно такие люди могут реально реализовать свободу выбора. И вот Раскольников, ломая свою натуру, восстающую против убийства, убивает, чтобы доказать себе свою исключительность, свое право на свободу действий, на своеволие. Раскольников сознательно вступает в борьбу с необходимостью подчиняться социальным нормам, но он не подозревает, что вступил в борьбу с несоизмеримо более мощной силой - человеческой натурой. Не только сознанием, которое породило дикую теорию, но уже все существом он ощущает, что «не старуху убил, а себя убил» как человека. Его мучает совесть, она не дает ему возможности воспользоваться украденными деньгами. Он начинает чувствовать оторванность от окружающих людей. Теперь он не такой, как все, на нем лежит ответственность за смерть людей. Но вопрос в том, возвысился ли он над окружающими, получил ли долгожданную свободу? Чем больше герой думает над этим вопросом, чем сильнее убеждается, что нет. Он не разочаровывается в своей теории, но в нем появляются сомнения, достоин ли он стать «власть имущим». Раскольников проводит параллель между деяниями Наполеона и совершенным им самим убийством. Он приходит к выводу, что он во сто крат ничтожнее Наполеона. К тому же он не может переступить через совесть и воспользоваться плодами своего преступления. Он все чаще начинает причислять себя ко второму сорту людей. Раскольников долгое время не может решиться покаяться в своем преступлении, так как это означает окончательно признаться перед собою и перед людьми в своей слабости. Раскольников слишком горд для этого. Таким образом, Раскольников становится рабом своей теории. Его раздирают внутренние противоречия. С одной стороны, он ощущает, что потерял человеческий облик, совершив преступления, а с дугой стороны, он не может быть настоящим свободным человеком, не преодолев отвращения к крови. Эти внутренние противоречия заставляют его страдать.
Свобода Раскольникова, переходящая границы человеческой природы, порождает сознание собственного ничтожества, бессилия, несвободы. Гордость также порабощает человека, это мы уже видели на примере Раскольникова.
Тот, кто в своеволии своем не знает границ своей свободы, теряет свободу, тот становится одержимым «идеей», которая его порабощает. Таков Раскольников. Он совсем не производит впечатления свободного человека. Он маньяк, одержимый ложной «идеей». У него нет нравственной автономии, ибо нравственная автономия дается самоочищением и самоосвобождением. Что за «идея» у Раскольникова? У Достоевского все ведь имеют свою «идею». Раскольников испытывает границы собственной природы, человеческой природы вообще. Он считает себя принадлежащим к избранной части человечества, не к обыкновенным людям, а к замечательным людям, призванным облагодетельствовать человечество. Он думает, что все можно, и хочет испытать свое могущество. И вот нравственная задача, которая стоит перед человеком с таким сознанием, Достоевским упрощается до элементарной теоремы. Может ли необыкновенный человек, призванный послужить человечеству, убить самое ничтожное и самое безобразное человеческое существо, отвратительную старушонку процентщицу, которая ничего, кроме зла, не причиняет людям, для того чтобы этим открыть себе путь в будущем к облагодетельствованию человечества. Дозволено ли это? И вот с поразительной силой обнаруживается в «Преступлении и наказании», что это не дозволено, что такой человек духовно убивает себя. Своевольное убийство даже самого последнего из людей, самого зловредного из людей не разрешается духовной природой человека. Когда человек в своеволии своем истребляет другого человека, он истребляет и самого себя, он перестает быть человеком, теряет свой человеческий образ, его личность начинает разлагаться. Никакая «идея», никакие «возвышенные» цели не могут оправдать преступного отношения к самому последнему из ближних. «Ближний» дороже «дальнего», всякая человеческая жизнь, всякая человеческая душа больше стоит, чем облагодетельствование грядущего человечества, чем отвлеченные «идеи». Человек, который мнил себя Наполеоном, великим человеком, человекобогом, преступив границы дозволенного человеческой природой, низко падает, убеждается, что он не сверхчеловек, а бессильная, низкая, трепещущая тварь. Раскольников сознает свое совершенное бессилие, свое ничтожество. Испытание пределов своей свободы и своего могущества привело к ужасным результатам. Раскольников вместе с ничтожной и зловредной старушонкой уничтожил самого себя. После «преступления», которое было чистым экспериментом, потерял он свою свободу и раздавлен своим бессилием. У него нет уже гордого сознания. Он понял, что легко убить человека, что эксперимент этот не так труден, но что это не дает никакой силы, что это лишает человека духовной силы. Ничего «великого», «необыкновенного», мирового по своему значению не произошло от того, что Раскольников убил процентщицу, он был раздавлен ничтожеством происшедшего. Раскольников прежде всего раздвоенный, рефлектирующий человек, его свобода уже поражена внутренней болезнью. Не таковы подлинно великие люди, в них есть цельность. Достоевский изобличает лживость претензий на сверхчеловечество. Обнаруживается, что ложная идея сверхчеловечества губит человека, что претензия на безмерную силу обнаруживает слабость и немощь. Все эти современные стремления к сверхчеловеческому могуществу ничтожны и жалки, они кончаются низвержением человека в нечеловеческую слабость. И вечной оказывается природа нравственной и религиозной совести. Мука совести не только обличает преступления, но и обличает бессилие человека в его ложных претензиях на могущество. Муки совести Раскольникова не только обнаруживают, что он преступил предел дозволенного, но и обличают слабость и ничтожество.
Основной идеей романа, на наш взгляд, является то, что общество, построенное на сиюминутной выгоде, на делении людей на "нужных" и "ненужных", общество, в котором люди привыкают к страшнейшему из грехов – убийству, не может быть нравственным, оно не может существовать, и никогда люди не будут счастливы, живя в таком обществе.
Исследователи установили, что такая классификация человечества могла быть подсказана Раскольникову книгой Наполеона III “Жизнь Юлия Цезаря”, в предисловии к которой автор отстаивал состоятельность политических идей бонапартизма, защищая права так называемой “сильной личности” нарушить нравственные нормы, обязательные для всех людей. Героя Достоевского и до преступления отличал гордый, презрительный взгляд на людей. Теперь же он окончательно расколол (на это значение его фамилии первым обратил внимание поэт-символист и философ Вячеслав Иванов) свою связь с людьми, поставил себя вне человеческого общества и его нравственных законов.
Так, Ю. Борев пишет о “многослойном” их обосновании.
“Мотивы преступления Раскольникова сложны и многослойны, - отмечает он. – Прежде всего это бедность Во-вторых, Раскольников хочет решить для себя вопрос: кто он – тварь дрожащая или Наполеон. И, наконец, в-третьих, Раскольников хочет решить проблему, можно ли, преступив законы враждебного человеку общества, прийти к счастью Стремясь художественно доказать свою концепцию, Достоевский и выдвигает тройственный характер мотивировки преступления Раскольникова. Автор всё время подменяет один мотив другим”.
Когда Раскольников полагал, что может соединить в себе абсолютную и всеобъемлющую власть Наполеона с назначением Мессии, он утверждался в мысли, что нашёл свою оригинальную идею и что убийство ростовщицы явится той пробой, в которой он докажет и правоту своей идеи, и возможность её реализации. Тогда он готов был продолжить начатый бой и вести его до победного конца. Но у теории героя Достоевского есть свой, исключительный акцент – “разрешение крови по совести”, что гораздо страшнее, “чем официальное разрешение кровь проливать”. Именно этот теоретический вывод Раскольникова опровергает Достоевский, сосредоточив внимание на проблеме совести преступника, которая должна стать в конце концов его наказанием.
В последнем, предсмертном номере “Дневника писателя” Достоевский в связи с толкованием образа пушкинской Татьяны ставит следующий вопрос: “Но какое может быть счастье, если оно основано на чужом несчастье? Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью осчастливить людей, дать им, наконец, мир и покой? И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одного человеческое существо Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии? Вот вопрос. И можете ли вы допустить хоть на минуту идею, что люди, для которых вы строили это здание, согласились бы сами принять от вас такое счастье, если в фундаменте его заложено страдание, положим, хоть и ничтожного существа, но безжалостно и несправедливо замученного, и, приняв это счастье, остаться навеки счастливым?”.
В сформулированном таким образом вопросе заключена вся трагическая суть романа “Преступление и наказание”. Когда жизнь поставила Раскольникова перед возможностью купить себе счастье ценой несчастья Дуни, он вознегодовал, он осудил Дуню, несмотря на то, что она приносила на алтарь его благополучия не чужую, а собственную жизнь. Когда Раскольникову представилась возможность эксперимента, пробы, имеющей всеобщее, всемирное значение, он сказал: да, да можно положить в основание будущей гармонии насильственную смерть ничтожного существа, обременяющего землю и мучающего себе подобных.
Раскольников замыслил стать Наполеоном и Мессией, и тираном, и благодетелем человечества, единым пастырем, направляющим всё стадо страхом и насилием к благой цели. Если б ему удалась проба, если убийство Алёны Ивановны повлекло за собой добрые и только добрые последствия, он счёл бы свою идею доказанной. Однако предпринятая Раскольниковым проба доказала, что Наполеон и Мессия в одном лице несовместимы, что тиран и благодетель рода человеческого в одном лице несоединимы, что замышленный им путь спасения не только не может выдержать суда совести, но и не ведёт к предположенному результату.
Он мечтал использовать искомую им грандиозную власть, не стесняемую никакими “предрассудками”, чтобы осчастливить массы, чтобы дать счастье таким, как Лизавета. Но с первых же шагов на его наполеоновском пути оказалась именно Лизавета, пусть первоначально в качестве неудобного свидетеля. Кроткая, тихая Лизавета самим фактом своего присутствия при убийстве грозила приостановить весь поход в самом начале, ликвидировать его идею в зародыше; Лизавета, во имя которой Раскольников поднял топор, стала для него ближайшим и роковым препятствием: надлежало немедленно, без раздумий и колебаний, или сдаться, или идти дальше, а чтобы идти дальше, неизбежно было убить Лизавету, на что и решился герой.
Когда Раскольников отождествлял себя с Наполеоном, он вспоминал только об убийстве Алёны Ивановны и оправдывал своё злодеяние. Когда Раскольников отождествлял себя с Мессией, он вспоминал Лизавету и не мог оправдать это убийство. Раскольников выступил в поход, чтобы принести униженным и оскорблённым добро, а он со второго шага стал делать зло тем, кого хотел спасти и облагодетельствовать. Совершив преступление, Раскольников захотел возвыситься над всеми. Да, он поднялся на горную вершину, откуда люди кажутся потревоженными муравьями, и задохнулся. Теперь ему только “воздуху надо, воздуху, воздуху!”; “всем человекам надобно воздуху, воздуху, воздуху-с. Прежде всего!”.

ИДИОТ
Крайне интересный и необычайно глубокий рассказ генерала Иволгина о Наполеоне до настоящего времени почти не привлекал внимания исследователей. Общим местом стало отношение к нему как к литературной шутке, и только. М. Наринский и вовсе назвал историю генерала “бездарным рассказом”, отсвет которого падает и на фигуру Наполеона. “То, что и в “Дядюшкином сне” и в “Идиоте” о Наполеоне рассуждают жалкие старики, - пишет ученый, - не случайно. Их время прошло, его эпоха прошла. Осталась легенда, которую Достоевский превращает в анекдот. Самозабвенное вранье отставного генерала - злая пародия на писания поклонников Наполеона, какая-то аляповатая олеография, словно заимствованная из дешевых изданий: блеск, мундиры, свита, орлиный взгляд, знойный остров. Наполеон предстает в рассказе пустым напыщенным позером...”.
Нам же видится, что этот рассказ представляет собой ярчайший образец наполеоновской легенды в художественном произведении, сочиненной от имени героя-наполеониста. Еще более усложняет дело наличие в этой легенде автобиографических элементов. Так, Коган заметила, что маленький Иволгин в рассказе убегает из родительского дома на Старой Басманной “в дни восшествия Наполеона в Москву”, и именно на этой улице проходило детство матери писателя. Также симптоматично, что в романе “Идиот” поэтическая надпись на памятнике, поставленном, согласно шутливому вымыслу Лебедева, над его “схороненной” в 1812 году ногой, отстреленной одним французским “шассером”, в точности повторяла эпитафию на могиле матери Достоевского - стихи Н. Карамзина: “Покойся, милый прах, до радостного утра”. Уже одно это не может не говорить о серьезности и подлинности поднимаемых в рассказе тем и сюжетов.
Факты, упоминаемые в рассказе Иволгина, имели для самого рассказчика значение исключительной важности, поскольку в них было скрыто многое из его личной жизненной трагедии. Герой даже родился именно в 1812 году. Вероятно, что писатель в построении его рассказа использовал прием иносказания (образы и сцены эпохи 1812 года замещают у Иволгина события современности и его обыденной жизни, дают своеобразный психологический выход стремлениям его наполеонизма), как бы реализуя знаменитый апулеевский принцип: “Внимай, читатель, будешь доволен”. За поверхностным смеховым покровом рассказа скрывается его серьезное смысловое ядро, за видимым анекдотом прячется миф.
Источники рассказа Иволгина о Наполеоне можно разделить для удобства на несколько групп: источники устного происхождения (разговоры и беседы со знакомыми писателя), произведения фольклора (различные анекдоты, народные сказы и предания и т. д.); опубликованные мемуары участников или очевидцев наполеоновских войн; исторические труды; публицистические заметки, письма, памфлеты, ораторская проза; художественная литература во всем ее многообразии. Из последней группы особо выделяются: наследие Пушкина, русские исторические и нравоописательные романы 30-х годов XIX века и, наконец, роман-эпопея Толстого “Война и мир”.
Источники устного происхождения выявить наиболее затруднительно, однако можно попытаться выстроить несколько гипотез. Так, упоминание в романе императрицы Жозефины могло быть вызвано одним из швейцарских воспоминаний Достоевского августа 1867 года, когда его жена, А. Г. Достоевская, посетила деревушку Pregny недалеко от Женевы, “где жила Жозефина после своего развода с Наполеоном”. О своих впечатлениях от этой прогулки она тотчас же по приходу рассказала мужу, и тот, по ее словам, выразил желание отправиться туда снова вместе. Важно подчеркнуть, что эта прогулка А. Достоевской состоялась 26 августа, в пятьдесят пятую годовщину Бородинского сражения, дату которого Достоевский, сын лекаря Бородинского пехотного полка, надо полагать, помнил всегда.
Возможно, какие-то из подробностей жизни Жозефины в Швейцарии стали летом 1867 года известны и Достоевскому, и он, под впечатлением от них, изобразил тоскующего по Жозефине Наполеона в рассказе генерала Иволгина: “Напишите, напишите письмо к императрице Жозефине!” - прорыдал я ему. Наполеон вздрогнул, подумал и сказал мне: “Ты напомнил мне о третьем сердце, которое меня любит; благодарю тебя, друг мой!” Тут же сел и написал то письмо к Жозефине, с которым назавтра же был отправлен Констан. (То есть Констан должен был отправиться, согласно Иволгину, именно в Швейцарию, где в то время и жила Жозефина и где спустя пятьдесят пять лет создавался роман “Идиот”).
Слуги Наполеона: камердинер Констан и мамелюк Рустан, в отличие от барона Базанкура, действительно находились при особе императора в период пребывания французов в Москве. Камер-пажеская форма, которую описывает в своем рассказе Иволгин, похожа на тот костюм, который носил Констан и другие императорские слуги.
Описания Наполеона и его окружения в рассказе Иволгина в значительной мере были заимствованы из мемуарной литературы и различных записок. Прежде всего, необходимо обратиться к тем воспоминаниям “старого солдата-очевидца о пребывании французов в Москве”, опубликованным в “Архиве”, обсуждение которых и послужило импульсом для двух вариантов легенды Иволгина о Наполеоне, рассказанной сначала Лебедеву, а затем князю Мышкину.
Как было указано в комментарии к роману “Идиот” в десятитомном собрании сочинений Достоевского, а затем и в полном академическом собрании сочинений писателя в тридцати томах, “Достоевский имеет в виду, вероятно, статью “Московский Новодевичий монастырь в 1812 году. Рассказ очевидца, штатного служителя Семена Климыча”” (9; 454), помещенную в четвертом выпуске журнала “Русский архив” за 1864 год. Однако автор этих воспоминаний солдатом не был, - во всяком случае, в тексте записок не содержится никаких сведений о его военной службе в прошлом или настоящем времени, поэтому предположение о том, что герои Достоевского спорили именно из-за этой статьи, так и остается лишь предположением.
Генералу Иволгину, в отличие от Мышкина, статья из “Русского архива” совсем не понравилась: “Любопытно, пожалуй, но грубо и, конечно, вздорно. Может, и ложь на каждом шагу”. Из слов самого генерала видно, что в мемуарах его, прежде всего, привлекали “величайшие факты”, которых он, естественно, не мог обнаружить в воспоминаниях Семена Климыча: “Ну, опиши я эти все факты, - а я бывал свидетелем и величайших фактов, - издай я их теперь, и все эти критики, все эти литературные тщеславия, все эти зависти, партии и... нет-с, слуга покорный!”
Огромное влияние на рассказ Иволгина о Наполеоне и на роман “Идиот” в целом оказал роман-эпопея Толстого “Война и мир” (1863-1869). О толстовской трактовке войны 1812 года и образе Наполеона существует большое число исследований. Вслед за Д. Мережковским многие достоевисты (А. Зегерс, Г. Фридлендер, В. Кирпотин, Ю. Карякин, Н. Тамарченко, И. Волгин, Е. Мелетинский и др.) сравнивали взгляды двух писателей на наполеоновский миф в романах “Преступление и наказание” и “Война и мир”, хотя ни одной специальной крупной работы по этому вопросу до сих пор не существует. Волгин даже полагал, что “Наполеон “Идиота” вписан в трагические декорации 1812 года (время и место действия III и IV томов “Войны и мира”). Но если у Толстого герой дан через всеобъемлющее авторское созерцание, Достоевский рассматривает его глазами ребенка, правда, слегка затуманенными поздней генеральской слезой. Порою кажется, что Наполеон Достоевского - тончайшая пародия на Наполеона “Войны и мира”...”. На наш взгляд, элемент пародии толстовского варианта наполеоновского мифа в романе “Идиот”, несомненно, присутствует, однако эта линия является лишь одной из многих, но никак не доминирующей.
В ответ на фантастический рассказ генерала Лебедев тут же сочинил собственную легенду о том, как ему в 1812 году отстрелили ногу. Альми отметила, что в моменте парности вымышленных сюжетов Иволгина и Лебедева содержится скрытая отсылка к поэме Гоголя “Мертвые души”, где Чичиков, согласно предположениям чиновников города N., - это и капитан Копейкин, потерявший руку и ногу в кампании двенадцатого года, и “переодетый Наполеон”.
В обмене фантастическими историями двух друзей, в итоге поссорившихся, можно увидеть отсылку и к тому месту в романе “Евгений Онегин” Пушкина, где говорится о “неразлучной” людской дружбе:

Так люди (первый каюсь я)
От делать нечего друзья.
Но дружбы нет и той меж нами.
Все предрассудки истребя,
Мы почитаем всех нулями,
А единицами - себя.
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно;
Нам чувство дико и смешно.

Еще одним родом источников рассказа генерала Иволгина о Наполеоне являются исторические и военно-теоретические труды. Приведем лишь несколько примеров такого влияния. Иволгин в своем рассказе называет причиной страданий Наполеона “молчание императора Александра” в ответ на письма с предложениями о заключении мира. Эта фраза неоднократно встречается в сочинениях, посвященных войне 1812 года, и, вероятно, ко времени создания “Идиота” она стала своеобразным штампом в литературе подобного рода. А. Михайловский-Данилевский повторил ее дважды в четырехтомном “Описании Отечественной войны в 1812 году”: “Это было последнее письмо Наполеона к Государю, писанное с целью подать повод к начатию дипломатических сношений. Презрительное молчание Александра было единственным ответом на миролюбивый вызов Наполеона”; “Сколь ни ужасны были такие явления под безжизненным небом Москвы, однако же для Наполеона молчание Александра было грознее”. Вслед за Михайловским-Данилевским о “молчании императора Александра” упомянул в своей “Истории Отечественной войны 1812 года” и М. Богданович: “Ответом на это письмо было молчание императора Александра, который даже не хотел видеть Яковлева, чтобы не подать повода к слухам о каких бы то ни было сношениях с Наполеоном”.
Таких примеров можно привести очень много. Рассказ генерала Иволгина представляет собой оригинальное произведение, содержащее многочисленные отсылки к очень широкому кругу самых разнообразных источников, что мы стремились показать. Вымысел сочетается в нем с подлинными фактами, причем фантастическая и историческая линии рассказа Иволгина взаимопереплетены так тесно, как это может быть лишь в легенде. Вместе с тем, наполеоновская легенда героя - это повесть и о его собственной жизни, которую он способен принять и осмыслить лишь на фоне войны, в которой стороны жаждут мира, но не могут его достичь в силу злополучных обстоятельств.

* * *
Бунт Ипполита Терентьева, нашедший свое выражение в его исповеди и намерении убить себя, полемически направлен против идей князя Мышкина и самого Достоевского. По мысли Мышкина, сострадание, являющееся главным и, возможно, единственным «законом бытия» всего человечества и «единичное добро» способны привести к нравственному возрождению людей и, в будущем, к общественной гармонии. Ипполит же имеет на это свой взгляд: «единичное добро» и даже организация «общественной милостыни» не решают вопроса о свободе личности.
Рассмотрим мотивы, приведшие Ипполита к «бунту», высшим проявлением которого должно было стать самоубийство.
Первый мотив, он лишь намечен в «Идиоте», а продолжение будет иметь в «Бесах», - бунт ради счастья. Ипполит говорит о том, что хотел бы жить ради счастья всех людей и для «возвещения истины», что ему хватило бы всего четверти часа, чтобы говорить и убедить всех. Он не отрицает «единичное добро», но если для Мышкина оно – средство организации, изменения и возрождения общества, то для Ипполита эта мера не решает главного вопроса – о свободе и благосостоянии человечества. Людей он обвиняет в их бедности: если они мирятся с таким положением, то они виноваты сами, их победила «слепая природа». Он твердо убежден, что на бунт способен далеко не каждый. Это удел лишь сильных людей.
Отсюда возникает второй мотив бунта и самоубийства как его проявления – заявить свою волю к протесту. На такое волеизъявление способны лишь избранные, сильные личности. Придя к мысли, что именно он, Ипполит Терентьев, может сделать это, он «забывает» первоначальную цель (счастье людей и свое) и видит обретение личной свободы в самом изъявлении воли. Воля, своеволие становятся и средством и целью. «О, будьте уверены, что Колумб был счастлив не тогда, когда открыл Америку, а когда открывал ее Дело в жизни, в одной жизни, - в открывании ее, беспрерывном и вечном, а вовсе не в открытии!» (VIII; 327). Для Ипполита уже не важны результаты, к которым могут привести его действия, для него важен сам процесс действия, протеста, важно доказать, что он может, что у него есть на это воля.
Поскольку средство (волеизъявление) становится и целью, уже не важно, что совершать и в чем проявлять волю. Но Ипполит ограничен во времени (врачи «дали» ему несколько недель) и он решает, что: «самоубийство есть единственное дело, которое я еще могу успеть начать и окончить по собственной воле моей» (VIII; 344).
Третий мотив бунта – отвращение к самой идее обретения свободы через волеизъявление, которая принимает уродливые формы. В кошмарном сне жизнь, вся окружающая природа представляются Ипполиту в виде отвратительного насекомого, от которого трудно скрыться. Все кругом – сплошное «взаимное поядение». Ипполит делает вывод: если жизнь так отвратительна, то и жить не стоит. Это не только бунт, но и капитуляция перед жизнью. Эти убеждения Ипполита становятся еще более основательными после того, как он увидел картину Ганса Гольбейна «Христос во гробу» в доме Рогожина. «Когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был бы быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все, веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет?.. Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого, немого зверя», который поглотил «глухо и бесчувственно великое и бесценное существо, которое одно стоило всей природы и всех ее закономерностей» (VIII, 339).
Значит, существуют законы природы, которые сильнее Бога, допускающего такое глумление над лучшими своими созданиями – над людьми.
Ипполит задается вопросом: как стать сильнее этих законов, как победить страх перед ними и перед высшим их проявлением – смертью? И он приходит к мысли о том, что самоубийство является тем самым средством, которое способно победить страх смерти и тем самым выйти из-под власти слепой природы и обстоятельств. Бунт Ипполита и его капитуляция перед жизнью осмысливаются им как нечто еще более необходимое, когда сама идея обретения свободы через заявление воли на практике принимает уродливые формы в действиях Рогожина.
«Одна из функций образа Рогожина в романе именно в том, чтобы быть «двойником» Ипполита в доведении до логического конца его идеи волеизъявления. Когда Ипполит начинает чтение своей исповеди, Рогожин с самого начала один понимает его главную идею: «Разговору много, - ввернул молчавший все время Рогожин. Ипполит посмотрел на него, и, когда глаза их встретились, Рогожин горько и желчно осклабился и медленно произнес: «Не так этот предмет надо обделывать, парень, не так» (VIII; 320).
Ипполит бунтует против необходимости смириться перед обстоятельствами жизни только потому, что это все – в руках Божьих и все окупится на том свете. «Неужто нельзя меня просто съесть, не требуя от меня похвал тому, что меня съело?», «для чего при этом понадобилось смирение мое?» - негодует герой (VIII; 343-344). Причем, главное, что лишает человека свободы, по мнению Ипполита, и делает его игрушкой в руках слепой природы, - это смерть, которая рано или поздно придет, но неизвестно, когда будет. Человек послушно должен ждать ее, не распоряжаясь свободно сроком своей жизни. Для Ипполита это невыносимо: «кому, во имя какого права, во имя какого побуждения вздумалось бы оспаривать теперь у меня мое право на эти две-три недели моего срока?» (VIII; 342). Ипполит хочет решать сам – сколько жить и когда умереть.
В “Идиоте” имя Наполеона упоминается значительно чаще, чем в любом другом художественном произведении писателя, причем связаны эти упоминания с четырьмя героями романа: князем Мышкиным, генералом Иволгиным, Ганей Иволгиным, Ипполитом, которые подлежат обязательному анализу в контексте наполеоновской темы в романе «Идиот». Образы Гани Иволгина и Ипполита столь важны в связи с взаимопересекающимися в романе наполеоновской и ротшильдовской темами. В творчестве Достоевского показано сближение этих двух тем – сближения, переходящего в своеобразное «сращение» именно в романе «Идиот» в образах Гани Иволгина и Ипполита.
В описании Гани Иволгина, наделенного «маленькою наполеоновскою бородкой», Достоевский опирался на хорошо разработанную в литературе традицию (А. С. Пушкин, Н. В. Гоголь, О. де Бальзак и др.) придавать героям-наполеонистам внешние черты их кумира. Однако здесь писатель использовал внешний образ не Наполеона I, а его подражателя и продолжателя на троне Наполеона III, то есть отталкивался от того, что лежало на самой поверхности текущей жизни России и Европы: изображение императора Наполеона III, правившего тогда во Франции, было хорошо известно российской общественности по карикатурам, публиковавшимся на него, по изображениям на монетах, которые чеканились в монетных дворах Второй империи, и т. д. Не случайно, что в тексте с первых страниц и позднее упоминаются также наполеондоры – монеты-символы наполеоновского могущества, а также французские сантимы. Ипполит сам упоминает в «Моём необходимом объяснении» о том, как его сравнил с Наполеоном бывший товарищ по гимназии Бахмутов. Ипполит и Ганя стремились также подражать и Ротшильду. Гаврила Ардалионович «сердился, например, и на то, что Птицын не загадывает быть Ротшильдом и не ставит себе этой цели. “Коли уж ростовщик, так уж иди до конца, жми людей, чекань из них деньги, стань характером, стань королем иудейским!”». Ипполит также обвинял бедняка Сурикова за то, что тот не способен стать Ротшильдом, в котором видит обладателя целой «горы золотых империалов и наполеондоров».
Историко-культурное сращение «Ротшильд-Наполеон» обнаруживается в произведениях Д. Г. Байрона, Г. Гейне, Т. Карлейля, А. И. Герцена и др. У Достоевского ротшильдовская тема проходит через ряд завершённых произведений и набросков: «Униженные и оскорблённые», «Ростовщик», «Игрок», «Идиот», «Подросток». Косвенно же сближение наполеоновской идеи с идеей денежного обогащения проходит почти через все его произведения, начиная с рассказа «Господин Прохарчин» и заканчивая романом «Подросток», написанным после падения империи Наполеона III. Главный герой «Подростка» Аркадий Долгорукий, излагая свою «ротшильдову идею», выразил уже окончательную победу Ротшильдов над Наполеонами: «Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры, вы фельдмаршалы и гофмаршалы, а вот я – бездарность и незаконность, и все-таки выше вас, потому что вы сами этому подчинились». Кроме того, в параграфе раскрывается связь выражения «король Иудейский» с ротшильдовской идеей Гани Иволгина. В исследовательской литературе наиболее обстоятельно эта связь была рассмотрена в работах Б. Н. Тихомирова. Сравнение Ротшильда с Иудейским королем основано как на литературном (произведения Г. Гейне, А. И. Герцена), так и на историческом материале (так, например, погибшего в мае 1838 г. в Боссенденском лесу, в непосредственной близости от деревни Дюнкерк, командира 45-го английского полка Д. Н. Томса, при жизни «почитали за царя Иерусалимского, принца Аравийского, короля цыган и герцога Мозеса Ротшильда» (Ф. Мортон).
Достоевский наиболее глубоко раскрыл в русской литературе XIX в. специфику ротшильдовского мифа, поместив при этом образ Ротшильда в один ряд с другими противостоящими Христу гениями человечества.

Совершенно абстрагированного обособления в анализе наполеоновской проблематики требует главный герой романа – князь Мышкин.
«В сострадании своем он проявляет своеволие, он переходит границы дозволенного. Бездна сострадания поглощает и губит его» - пишет Бердяев.
Наполеоновские черты образа князя Мышкина нужно рассматривать в их тесной связи с христианским началом этого героя и его неудавшейся миссией «спасителя» романного мира. Наполеонизм князя Мышкина ни в коем случае не отвергает, но существенно дополняет другие стороны его личности, поскольку многими исследователями отмечалось, что образ этого героя восходит к целому ряду других сложнейших образов: от исторических личностей до героев литературы (Христос, Магомет, Дон Кихот, рыцарь бедный, мистер Пиквик, Хлестаков, Обломов, Мышкин – строитель храма Успения Богородицы в Москве XV в. и др.). Наполеонизм князя Мышкина ни в коем случае не отвергает, но существенно дополняет другие стороны его личности, поскольку многими исследователями отмечалось, что образ этого героя восходит к целому ряду других сложнейших образов: от исторических личностей до героев литературы (Христос, Магомет, Дон Кихот, рыцарь бедный, мистер Пиквик, Хлестаков, Обломов, Мышкин – строитель храма Успения Богородицы в Москве XV в. и др.).
Собственное признание князя в его наполеонизме содержится в беседе с Аглаей, которая призывала его «воскресить» Настасью Филипповну. В разговоре с ней в день своего рождения, отвечая на её вопрос: «Чего вы опять улыбаетесь, – вы-то об чём ещё думаете про себя, когда один мечтаете? Может, фельдмаршалом себя воображаете и что Наполеона разбили?», – Мышкин, смеясь, признается: «Ну вот честное слово, я об этом думаю, особенно когда засыпаю, , только я не Наполеона, а всё австрийцев разбиваю». Повествователь «Идиота» относительно снов князя разъяснил читателю, что в сплетении нелепостей сна всегда заключается какая-то действительная мысль, нечто, принадлежащее к настоящей жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в сердце. Эти слова убедительно подтверждают, что наполеонизм князя – вещь действительная – то, что заметно влияет на его поведение и суждения в различных вопросах.
О наполеонизме князя Мышкина свидетельствует и тот набор книг, которые герой с большим интересом читал на даче Лебедева, показывая при этом большую осведомлённость в мельчайших деталях биографии Наполеона, хотя сам признавался в том, что плохо знает историю; и на это же незнание истории ему указывала Аглая. Всё это означает, что изучение истории наполеоновского времени свидетельствует не столько об интересе князя к истории как таковой, сколько о его интересе именно к наполеоновской теме.
Наполеонизм Мышкина раскрывает лишь одну составляющую его натуры, которую необходимо рассматривать в единстве с его христианским началом. Противоречивость в оценках главного героя можно объяснить противоречивостью самой его личности, его поступков и суждений. Сам Мышкин признавался Келлеру в том, что у него беспрерывно сходятся вместе «двойные мысли». Эта раздвоенность сознания героя отражается и на двойственном характере его наполеонизма: герой предстает как спаситель и невольный разрушитель романного мира одновременно.
Т. А. Касаткина, указывая на связь образа Наполеона с мотивом земного рая, который хотят построить и обрести герои романа, выделили в числе прочих символов земного рая город Неаполь, обращая при этом внимание на то, что «Наполеон буквально значит из “Неаполя”». Наиболее значимым упоминанием Неаполя в романе является признание князя Мышкина генеральше и девицам Епанчиным: «Тоже иногда в полдень, когда зайдешь куда-нибудь в горы, станешь один посредине горы... Вот тут-то, бывало, и зовёт всё куда-то, и мне всё казалось, что если пойти всё прямо, идти долго-долго и зайти вот за эту линию, за ту самую, где небо с землей встречается, то там вся и разгадка, и тотчас же новую жизнь увидишь, в тысячу раз сильней и шумней чем у нас; такой большой город мне всё мечтался, как Неаполь, в нём всё дворцы, шум, гром, жизнь... Да мало ли что мечталось! А потом мне показалось, что и в тюрьме можно огромную жизнь найти». В этом признании изложено одно из первых высказываний князя относительно его «главной идеи», которую он так боялся скомпрометировать впоследствии. Слова эти были навеяны герою воспоминаниями о беспокойстве в связи с мыслью об испытании собственной судьбы.
Мышкин в каком-то смысле повторяет неудачу Наполеона в России. В своих снах он способен по-наполеоновски разбивать австрийцев в Европе, кое-что получается у него и в Швейцарии, но в России он постоянно промахивается и ошибается, и его планы всеобщего счастья разбиваются при столкновении с русской пореформенной действительностью. Несовместимость заграничных рецептов общественного благополучия с российскими духовными запросами великолепно почувствовала Лизавета Прокофьевна Епанчина, критикующая заграничный, европейский уклад жизни: «Хлеба нигде испечь хорошо не умеют, зиму, как мыши в подвале мерзнут». Последнее образное сравнение героини, произнесенное над помешанным князем в финале романа «Идиот», отсылает нас к откровениям «человека из подполья», также зараженного особым, «подпольно-мышиным» наполеонизмом.

БЕСЫ

Пути человеческого своеволия, влекущего к преступлению, Достоевский дальше и глубже («Преступление и наказание») исследует в «Бесах». Там явлены роковые последствия одержимости и безбожной индивидуалистической идеей и безбожной коллективистической идеей. Петр Верховенский от одержимости ложной идеей теряет человеческий образ. Разрушение человека очень далеко ушло по сравнению с Раскольниковым. Петр Верховенский на все способен, он считает все дозволенным во имя своей «идеи». Для него не существует уже человека, и он сам не человек. Мы выходим уже из человеческого царства в какую-то жуткую, нечеловеческую стихию. Одержимость безбожной идеей революционного социализма в своих окончательных результатах ведет к бесчеловечности. Происходит нравственная идиотизация человеческой природы, теряется всякий критерий добра и зла. Образуется жуткая атмосфера, насыщенная кровью и убийством. Убийство Шатова производит потрясающее впечатление. Что-то вещее, пророческое есть в картине, раскрывающейся в «Бесах». Достоевский первый узнал неотвратимые последствия известного рода идей. Он глубже видел, чем Вл. Соловьев, который острил о русских нигилистах, приписывая им формулу: человек произошел от обезьяны, поэтому будем любить друг друга. Нет, уж если человек не образ и подобие Божье, а образ и подобие обезьянье, то любить друг друга не будут, то будут истреблять друг друга, то разрешат себе всякое убийство и всякую жестокость. Тогда все дозволено. Достоевский показал перерождение и вырождение самой «идеи», самой конечной цели, которая вначале представлялась возвышенной и соблазнительной. Сама «идея» безобразна, бессмысленна и бесчеловечна, в ней свобода переходит в безграничный деспотизм, равенство в страшное неравенство, обоготворение человека в истребление человеческой природы. В П.Верховенском, одном из самых безобразных образов у Достоевского, человеческая совесть, которая была еще у Раскольникова, совершенно уже разрушена. Он уже не способен к покаянию, беснование зашло слишком далеко. Поэтому он принадлежит к тем образам у Достоевского, которые не имеют дальнейшей человеческой судьбы, которые выпадают из человеческого царства в небытие. Это солома. Таков Свидригайлов, Федор Павлович Карамазов, Смердяков, вечный муж. Между тем как Раскольников, Ставрогин, Кириллов, Версилов, Иван Карамазов имеют будущее, хотя бы эмпирически они и погибли, у них есть еще человеческая судьба.
Роман «Бесы» посвящен исследованию революционного движения в России.
Достоевский открывает, что путь свободы, перешедший в своеволие, должен привести к бунту и к революции. Революция есть роковая судьба человека, отпавшего от божественных первооснов, понявшего свою свободу как пустое и бунтующее своеволие. Революция определяется не внешними причинами и условиями, она определяется изнутри. Она означает катастрофические изменения в самом первоначальном отношении человека к Богу, к миру и людям. Достоевский до глубины исследует путь, влекущий человека к революции, вскрывает его роковую внутреннюю диалектику. Это есть антропологическое исследование о пределах человеческой природы, о путях человеческой жизни. То, что обнаруживает Достоевский и в судьбах индивидуального человека, раскрывает он также и в судьбах народа, в судьбах общества. Вопрос «все ли дозволено» стоит и перед индивидуальным человеком и перед целым обществом. И те же пути, которые влекут отдельного человека к преступлению, влекут целое общество к революции. Это аналогичный опыт, схожий момент в судьбе. Подобно тому, как человек, преступивший в своеволии своем границы дозволенного, теряет свою свободу, и народ, в своеволии своем преступивший границы дозволенного, теряет свою свободу. Свобода переходит в насилие и рабство. В этом отношении Достоевский может быть сопоставлен лишь с Ницше, в котором кончился старый европейский гуманизм и по-новому была поставлена трагическая проблема о человеке. Много раз уже указывали на то, что Достоевский предвидел идеи Ницше. Оба они глашатаи нового откровения о человеке, оба прежде всего великие антропологи, у обоих антропология апокалиптична, подходит к краям, пределам и концам. И то, что говорит Достоевский о человеке и Ницше о сверхчеловеке, есть апокалиптическая мысль о человеке. Так ставится проблема человека Кирилловым. Образ Кириллова в "Бесах" есть самая кристальная, почти ангельски чистая идея освобождения человека от власти всякого страха и достижения состояния божественного. "Кто победит боль и страх, тот сам станет Бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, тогда все новое". "Будет Богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли и все чувства". "Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя... Кто смеет убить себя, тот Бог". В другом разговоре Кириллов говорит: "Он придет, и имя ему будет человекобог". "Богочеловек?" - переспрашивает Ставрогин. "Человекобог, в этом разница". Этим противоположением потом очень злоупотребляли в русской религиозно-философской мысли. Идея человекобога, явленная Кирилловым в ее чистой духовности, есть момент в гениальной диалектике Достоевского о человеке и его пути. Богочеловек и человекобог - полярности человеческой природы. Это - два пути - от Бога к человеку и от человека к Богу. У Достоевского не было бесповоротно отрицательного отношения к Кириллову как к выразителю апокалипсического начала. Путь Кириллова - путь героического духа, побеждающего всякий страх, устремленного к горней свободе. Но Кириллов есть одно из начал человеческой природы, само по себе недостаточное, один из полюсов духа. Исключительное торжество этого начала ведет к гибели. Но Кириллов у Достоевского есть неизбежный момент в откровении о человеке. Он необходим для антропологического исследования Достоевского. У Достоевского совсем не было желания прочесть мораль о том, как плохо стремиться к человекобожеству. У него всегда дана имманентная диалектика. Кириллов - антропологический эксперимент в чистом горном воздухе. Он умирает, так и не поняв до конца, что же несет его теория, добро или зло. Пожалуй, что если человек искренне поверит, что ему все дозволено, то мир впадет в хаос. Эти сильные и свободные «человекобоги» будут бороться друг с другом за право стать единственным Богом. Человеку во всем свойственно доходить до крайности. Вряд ли его удовлетворит возможность быть одним из многих Богов, ему обязательно захочется стать единственным. Кириллов умирает, так и не разрешив этого вопроса. (Он сознает своеволие как долг, как священную обязанность. Он должен объявить своеволие, чтобы человек достиг высшего состояния. И он чистый человек, отрешенный от страстей и влечений, в нем есть черты безблагодатной святости. Но и самый чистый человек, отвергший Бога и возжелавший самому стать богом, обречен на гибель. Он уже теряет свою свободу. Он одержимый, он во власти духов, природу которых он сам не знает. И Кириллов являет нам образ тихого беснования и одержимости, сосредоточенной в себе. В свободе его духа произошли уже болезненные процессы перерождения. Он менее всего свободный духом человек.)
В черновиках к «Бесам» намечен характерный диалог Кириллова и Петра Верховенского. Отрицание бога приводит их к идее «сильной личности», «человекобога». При этом Верховенский берет на себя ответственность за убийство других. Кириллов же, представляя более «умеренный» вариант «человекобога», покушается лишь на свою жизнь.
Петр Степанович: «Так и взорвите всех Это можно. Я научу как».
Кириллов: «Нет, лучше себя –одного».
«– Да вы лучше убейте другого кого-нибудь», – предлагает Петр Верховенский. На это Кириллов отвечает:
«– Это самое низшее проявление воли. В этом весь вы и весь я (герой-наполеонист – очень часто «маленький человек». – Л.А.). Ползающая тварь может так рассуждать, а верховный человек нет. Для меня нет выше идеи, что бога нет. Это так высоко, что переродит человечество».
Но на путях человекобожества погибает человеческая свобода и погибает человек. Это основная тема Достоевского.
Многие герои Достоевского приходят к выводу, что свобода нужна лишь сильным, а участь слабых - подчинятся. Большинство людей не сможет вынести свободы. Гораздо проще жить, когда за тебя все решают, когда тебе не из чего выбирать. Человека можно осчастливить, лишив его свободы выбора. Надо лишь дать ему возможность тихо и спокойно существовать в достатке. Сам автор не согласен с этим утверждением. Его опровержение можно услышать в словах героя «Записок из подполья»: « дайте человеку такое экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего не оставалось делать кроме как кушать пряники человек самую полнейшую глупость сделает, чтоб самому себе подтвердить то, что люди все еще люди, а не фортепьянные клавиши».2 Достоевский Ф.М. Избранные произведения. - М.: «Олимп», 1997, с. 144 Эти слова писатель вложил в уста человека, униженного и забытого людьми. Достоевский искренне верил в то, что свободы достоин каждый человек. Он осуждал тех, кто посягал на свободу других. Достоевский говорил, что нельзя сделать человека счастливым против его воли. Революция, ставящая своей целью осчастливить тысячи людей, лишает не только свободы, но и жизни миллионы. Разве можно построить счастливое общество на крови?
Одним из рассмотренных в произведение вопросов является вопрос: будет ли общество, построенное революционерами, свободным или нет.
«Выходя из безграничной свободы, говорит Шигалев, я заключаю безграничным деспотизмом». Таков был всегда путь революционной свободы. Так в великую французскую революцию совершился переход от «безграничной свободы» к «безграничному деспотизму». Свобода как произвол и своеволие, свобода безбожная не может не породить «безграничного деспотизма». Такая свобода заключает в себе величайшее насилие. Такая свобода не несет в себе гарантий свободы. Бунт своеволия ведет к отрицанию Смысла жизни, к отрицанию Истины. Живой Смысл и живая Истина подменяются своевольным устроением жизни, созданием человеческого благополучия в социальном муравейнике. Этот процесс перерождения свободы в «безграничный деспотизм» занимает очень важное место в миросозерцании Достоевского. В революционной идеологии левой русской интеллигенции, по внешности столь свободолюбивой, он изобличает возможность «безграничного деспотизма». Он многое увидел первый и увидел дальше других. Он знал, что революция, которую он ощутил в подземном, подпочвенном слое России, не приведет к свободе, что началось движение к окончательному порабощению человеческого духа.
Шигалев испытывает отчаяние из-за своей теории. Отчаяние Шигалева - его муки совести, сомнения, колебания - приносятся в жертву идеи. Он ощущает за собой праву решать за людей, как им устраивать свои жизни. По его теории « одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность, и обратится вроде ба как в стадо». Он «предлагает, в виде конечного разрешения вопроса разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать». Произвол идеологического своеволия, претензия на право распоряжаться свободою других вытесняют совесть - таков первый урок, извлеченный из теории Шигалева. Приглашая своих собеседников потратить десять вечеров на обсуждения книги, он рассчитывает заставить привыкнуть их к мысли о допустимости и неизбежности насилия в деле построения мировой гармонии.
Однако примечателен тот факт, что члены собрания так и не дали возможности ему зачитать свой трактат. На собрание присутствуют не только члены пятерки Верховенского и еще не подчинившиеся диктатуре высказываются свободно. Но и члены группы Петра Степановича, еще не связанные грехом общего преступления, позволяют себе завидное инакомыслие. Они осуждают теорию Шигалева за не гуманность по отношению к людям. Лямшин заявляет, что взять да и взорвать эти девять десятых человечества было ба куда проще и гуманнее.
Но вступивший в спор Верховенский ставит все на свои места. Он прямо задает вопрос, согласны ли они преступить через кровь и страдания, чтобы ускорить приближение цели. " Прошу вас прямо и просто заявить, что вам веселее черепаший ход через болото или на всех парах через болото?» Там же, с. 400 – спрашивает он. И здесь происходит невероятное. Те же самые люди, которые отвергли систему Шигалева за не гуманность, выказывают «решение скорое», в чем бы оно ни состояло, хотя очевидно, что оно будет состоять в насилии над миллионами невинных душ. «Соблазн организационного единства, мираж групповой солидарности, лакейство мысли и стыд собственного мнения толкают разнокалиберных «наших» под одно общее знамя: пусть все и не так, зато все вместе» Сараскина Л. И. «Бесы»: роман-предупреждение. - М.: «Советский писатель», 1990, с.320 - пишет в своей книге Л. Сараскина. Очевидно, что они начинают терять возможность свободно мыслить.
Достоевский постарался как можно точнее и глубже передать поведение каждого участника сходки, впервые пошедшего на убийство. Только здесь происходит раскол пятерки на тупых безвольных исполнителей, с порабощенным сознанием (Толкаченко, Эркель, Липутин, Лямшин) и людей опомнившихся, понявших, что они убивают не только Шатова но и себя, свое право на свободную и самостоятельную жизнь. Но именно потому, что даже те, кто в эту минуту протестовал против убийства, думали больше о себе, а не о Шатове, он, в конце концов, и был убит. Клейстер, окончательно связавший членов «пятерки» друг с другом, был сварен. Отныне никто из членов не посмеет поступить по-своему. Петр Верховенский торжествует. Он призывает всех преисполниться «свободной гордостью», необходимой для исполнения «свободного долга», ибо уже нет сомнения, что «наши загнанные в угол исполнят «свободный долг» по первому требованию. Особенно поражает поведение Эркеля. Этот добрый, милый мальчик, дошел до такой степени подчинения Петру Степановичу, что уже не может чувствовать даже угрызений совести. Он добровольно принес свою свободу в жертву Петру Степановичу, тем самым став страшным орудием в его руках.
Николай Ставрогин - сильная личность. Он упорно искал свой путь в жизни, но так и не смог его найти. Он по своей воле бросался в различные крайности. Он предавался безудержному разврату и искал утешения в Боге. Однако Ставрогин не смог найти смысла жизни. «Безмерность желаний привела к отсутствию желаний, безграничность личности - к утере личности, неуравновешенность силы привела к слабости». Результатом его исканий стало свободное решение уйти из жизни. Свобода Ставрогина переходит в совершенную немощь, безразличие, в истощение и угасание личности.
Наполеон женского рода возникает и в "Бесах". Губернаторша Юлия Михайловна - первая дама в городе Т., где разворачивается действие романа - устраивает у себя грандиозный бал (он кончится грандиозным скандалом). Приглашенные - те, кто впервые вступает в великолепную, отделанную золотом и украшенную зеркалами Белую залу, застывают, разинув рты.
Белая зала - поле грядущей битвы, место предполагаемого торжества. Здесь все враги Юлии Михайловны должны обрести бесславный конец. Но где же предводитель воинских сил? Предводителя нет - есть предводительша. Правда, впрямую с Наполеоном она не сравнивается. Повествователь лишь сообщает, что зала была украшена старинною тяжелою, наполеоновского времени мебелью, белою с золотом и облитою бархатом".
В. Розанов: "Революция, безликая, неясная, массовая до Наполеона, в нем получила себе сосредоточение и лицо, уста говорящие и руку действующую, которые высказали ее смысл миру, очень резко разошедшийся с тем, какой предполагали в ней мечтатели от Руссо до Кондорсэ".

ПОДРОСТОК

В одной из рукописных редакций "Подростка" сказано: "В НЕМ, хищном типе" страстная и неутомимая потребность наслаждения жизнию, живой жизнию, но в широкости ее. Он не желал бы захватить слишком видный жребий (Наполеона, например)". Этот жребий отпугивает Подростка. Его страшит мера личной расплаты: "Слишком много на тебя смотрят, слишком много надо кривляться, сочинять себя и позировать (можно подумать, что герой только что прочитал "Войну и мир"!). Вкусы разные, и я люблю больше свободу. Особенно люблю тайну".
Герой "Подростка" рисует следующую картину: "Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры, вы фельдмаршалы и гофмаршалы, а вот я - бездарность и незаконность, и все-таки выше вас, потому что вы сами этому подчинились. Сознаюсь, я доводил эту фантазию до таких окраин, что похеривал даже самое образование. Мне казалось, что красивее будет, если человек этот будет даже грязно необразованным. Эта, уже утрированная, мечта повлияла даже тогда на мой успех в седьмом классе гимназии; я перестал учиться именно из фанатизма: без образования будто прибавлялось красоты к идеалу".

Об идее тайного могущества.
«Моя идея – это стать Ротшильдом, стать так же богатым, как Ротшильд; не просто богатым, а именно как Ротшильд». Достижение идеи обеспечивается «упорством и непрерывностью» высшего градуса («есть температура кипения воды и есть температура красного каления железа»), предполагающими непременно и сразу «выход из общества», разрыв всех и всяческих связей, полное отождествление себя с идеей. «Тут тот же монастырь, те же подвиги схимничества. Тут чувство, а не идея». И далее: «Когда я выдумал “мою идею” (а в красном-то каленье она и состоит), я стал себя пробовать: способен ли я на монастырь и на схимничество? С этою целью я целый первый месяц ел только один хлеб с водой». (В скобках заметим, что довольно странно на фоне таких объяснений Аркадия выглядят интерпретации целым рядом исследователей его первоначальной идеи как желания «получить весь капитал разом». Он-то как раз утверждает, что «время тут ничего не значит» – то есть готов к любому долгому подвигу и постепенному, медленному накоплению). На самом деле, к концу объяснения слово «идея» применяется уже не к результату («стать Ротшильдом»), а к процессу: «Результат двух этих опытов был для меня громадный: я узнал положительно, что могу настолько хотеть, что достигну моей цели, а в этом, повторяю, вся “моя идея”; дальнейшее – всё пустяки». Центр тяжести переносится с «стать» в «хотеть», в «только бы не переставалось “хотеть”».
«Деньги хоть не Бог, а все же полбога» – скажет Макар Иванович Долгорукий, названный отец Аркадия. В мире, где разорваны все связи и отношения, где человек – экзистенциально и онтологически безотцовщина, деньги – единственное, что обеспечивает действительное могущество и защищенность, что дает первое место. Первое место, защищенность, могущество – обеспечиваются отношением к нам людей вокруг нас и Бога над нами. Чья-то любовь дает нам чувство защищенности, безмерные власть и могущество, неоспоримое первенство – до тех пор, пока эта любовь – наша, направлена на нас, нам принадлежит. Но мы не можем быть уверены в неотменимости чьей угодно любви – за исключением Божией (а в Боге неотменима чья угодно любовь). Но если Бога нет – или если Ему нет до тебя дела так же, как до тебя нет дела твоему отцу – нужно найти что-то, что выражало бы саму идею отношения и не зависело бы ни от чьей чужой воли. Деньги для Аркадия не средство (тем более – не средство получения «комфорта» или «куска») – а «эквивалент» могущества, «чистое отношение», «связь» в чистом виде, как бы отчужденная от того, что она связывает, и способная связать что угодно. Именно будучи «чистым отношением» деньги формируют и трансформируют любое отношение, организуют, создают отношение на месте его отсутствия, на месте безразличия, они «являют» своего владельца миру уже просто в силу наличия, абсолютно без усилий с его стороны: «О пусть, пусть эта страшная красавица (именно страшная, есть такие!) – эта дочь этой пышной и знатной аристократки, случайно встретясь со мной на пароходе или где-нибудь, косится и, вздернув нос, с презрением удивляется, как смел попасть в первое место, с нею рядом, этот скромный и плюгавый человечек с книжкой или с газетой в руках? Но если б только знала она, кто сидит подле нее! И она узнaет – узнaет и сядет подле меня сама, покорная, робкая, ласковая, ища моего взгляда, радостная от моей улыбки».
«Чистое отношение» – и есть паутина, сеть, в любой момент могущая обернуться «связующей нитью» своего владельца не важно с кем или с кем-то конкретным – и недаром Татьяна Павловна говорит о грозящей Ахмаковой беде в терминах паучьей ловли мух: «оплетут теперь ее всю и мертвой петлей затянут!». «Душа паука», которую герой обнаружит и признает в себе именно в истории с Ахмаковой, воспитывается в Аркадии ротшильдовой идеей.
Суть же отношения к миру «Ротшильда» – безличная сеть «чистого отношения», улавливающая всех, в центре которой – паук-аскет, зорко вглядывающийся в мир и знающий, что ему достаточно пошевелить лапой, чтобы отозвалось в любой его точке. «Чем безнравственно и чем низко то, – вопрошает Аркадий, – что из множества жидовских, вредных и грязных рук эти миллионы стекутся в руки трезвого и твердого схимника, зорко всматривающегося в мир?». – Паук-благодетель высасывает соки этого же мира, чтобы потом ими подпитать мир в соответствии со своими представлениями о нем – как потом великий инквизитор отберет хлебы и раздаст голодным из своих рук.
Идея «стать Ротшильдом» – это идея стать солнцем миру, отобрав для того предварительно от мира же себе тепло и свет.

Таким образом, оправдывается мысль о сращении ротшильдовской темы с наполеоновской, как мы и указывали в предыдущей главе об «Идиоте», и что в некотором контексте она, в принципе, неотделима.


БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ

В «Братьях Карамазовых» значительное место занимают рассуждения автора и его героев о свободе и насилие, о месте Бога в душе человека.
Роман «Братья Карамазовы» - последнее произведение Достоевского. Его главными героями являются три брата. Один из них - Иван Карамазов. Он умный и талантливый человек, но разочаровавшийся в жизни. Иван видит вокруг только зло и отчаяние. Молодой человек пытается найти способ изменить мир. Иван начинает с того, чем закончил свой путь Кириллов - с идеи «человекобожества». В юношеской поэме «Геологический переворот» он призывал отречься от Бога. По его мнению, мир изменится, если человек, сможет поставить себя на один уровень с Богом. Для него больше не будет никаких рамок и условностей, он станет абсолютно свободным в выборе своих действий. Но Иван считает, что из-за людского суеверия может и тысячи лет не хватить, чтобы наступил момент освобождения. Поэтому всякому, кто познал истину, дается право стать «человекобогом». Познавшему истину дозволено переступать через любые преграды. Но между ним и Кирилловым сразу обнаруживается разница. Кириллов приносит свою жизнь в жертву, чтобы все узнали, что они Боги. «Человекобогу» Ивана свобода дается лишь ему одному. Большинству свобода не нужна вообще.
Иван вообще много рассуждает о свободе. Его волнует вопрос: нужна ли вообще человеку свобода. Рассуждениям на данную тему посвящена его поэма о «Великом Инквизиторе». В своих рассуждениях он все же приходит к выводу, что Христос дал человеку свободу. Он дал человеку главную свободу - свободу выбора между добром и злом. Но свобода выше людских сил. Свобода невыносима и нестерпима для такого слабого существа как человек. Инквизитор упрекает Христа в том, что он еще раз осмелился явиться на землю. Ведь он уже все сказал: дал человеку свободу в принятие веры. Великий инквизитор укоряет Христа в том, что он отверг три искушения в пустыне, и в частности не пожелал обратить камни в хлеба, тем самым не пожелав отнять у человека свободу выбора и возможность веры по внутреннему убеждению, а не по принуждению. Инквизитор говорит о том, что никогда не было для человека обузы нестерпимее свободы, так как противоречия между дарованием человеку свободы и возможностью ею воспользоваться неразрешимы. Великий инквизитор ставит в заслугу католической церкви то, что ей удалось покончить со свободой людей. Он точно указывает, на чем держится земной рай «чудо, тайна и авторитет».
«Я думаю, – говорит Иван, – что если дьявол не существует, и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию».
«Да ведь эта истина воссияет, так вас же первого сначала ограбят, а потом.. упразднят», – говорит Иван Карамазов. Вересаев замечает: «В душе человеческой лежит дьявол. Великое счастье для жизни, что его удерживает в душевных глубинах, тяжелая крышка, которой название – бог. Если сбросить крышку, то произойдет нечто ужасающее. Настанет глубокое разъединение, вражда и ненависть друг к другу, бесцельное стремление все разрушать и уничтожать. Случится то, что грезиться Раскольникову на каторге»
Нельзя не увидеть ассоциации между Сверх-Я (термин З.Фрейда) и той «крышкой», о которой говорит писатель и которая удерживает человека. Многие из героев Достоевского живут на границе и во владениях своего бессознательного. Когда ими овладевают те мысли, которые большинство людей скрывают или вытесняют, они выплескивают эти мысли, чтобы освободиться от наваждения бессознательного.
«Если бога нет, то какой же после этого я капитан» – говорит герой. Вопрос о человечестве и вопрос о вере сливаются в творчестве Достоевского в проблему добра и зла, перерастают в теорию наполеонизма. «А что, когда бога нет? – говорит Дмитрий Карамазов. – Тогда, если его нет, то человек – шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без бога-то?»
«В чем же дело? – задает вопрос Вересаев, – почему неизбежно подкашиваются бессилием попытки любимейших героев Достоевского зажить свободною, цельною жизнью? Почему никому не удается испытать светлое торжество «самостоятельного хотения»? И сам же отвечает на него: «Да потому что на живое самостоятельное хотение ни у кого из них мы не видим даже намека. Кто из упомянутых героев действительно цельно, широко и свободно проявляет себя? Никто. Никто не живет. Каждый превратил свою живую душу в какую-то лабораторию, сосредоточенно ощупывает свои хотения, вымеривают их, сортируют, уродует, непрерывно ставит над ними самые замысловатые опыты, и понятно, что непосредственная жизнь отлетает от истерзанных хотений» («Записки из подполья»).
В лабораториях человеческих душ Достоевский исследовал непонятное и скрытое в человеческом существе. В сосредоточенном копании внутри себя можно что-то увидеть. И писатель имел смелость поместить своих героев в эти лаборатории и увидеть там: борьбу с самим собой и вражду к людям, безумие отдельного человека и скрытое у него внутри безумие мира, бесконечную цепь страданий и надежду.
Романтический бунт Ивана превратился в революцию нигилизма, во “все дозволено”. “Нигилизм - это не только отчаяние и отрицание, но главное - это воля к отрицанию и отчаянию”.
В “Дневнике писателя” мы находим: “Они прямо объявляют, что для себя ничего не хотят, а работают лишь для человечества, хотят добиться нового строя вещей для счастья человечества. Но тут их ждет буржуа на довольно твердой почве и им прямо ставит на вид, что они хотят заставить его стать братом пролетариата и поделить с ним имение кровью и палкой. Несмотря на то, что это довольно похоже на правду, коноводы отвечают им, что они вовсе не считают их способными стать братьями народу... вы сто миллионов обреченных к истреблению голов, и с вами покончено, для счастья человечества. Однако несостоятельность этого научно - атеистического способа устранения жизни человечества обнаружится слишком скоро и чересчур явно: “Начав возводить свою “вавилонскую башню” без Бога и без всякой религии, человек кончит “антропафагею”, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою” (XXIII, 269). Поэтому отец лжи создает для человека соблазн более утонченный: лжебога и ложную религию так, чтобы совесть человека была усыплена мнимым согласием с заветами Бога. Следуя “великому” уму, Великий Инквизитор, объявляет, что “Ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе...” “Вместо твердого древнего закона свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве твой образ перед собою”.
Ты обещал им хлеб небесный, но, вытворяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагодарного людского племени с земным? И если за тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами..., которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Или тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленного, как песок морской, слабых, но любящих Тебя должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые.”
Главная идея Ивана Карамазова состоит в обосновании власти избранных, знающих ее законы и тайны. Эта власть заботится не только о “хлебах,” она также успокаивает совесть, дает исполненную тайны идею, сакральный авторитет и всеобщее единение. Особое значение при этом имеет сакральность власти: только она обладает необходимым духовным авторитетом, только она может утверждать, что способна удовлетворить духовные потребности человека.
Новая система господства служит двум целям : она дает человеку мир и покой, единственно возможный в его земном бытие; она служит гордому мятежу избранников против Бога. Это царство «для всех» на самом деле - для господства избранных, для счастливого стадного существования маленького человека.


Заключение
Автобиографичность

Был ли сам Достоевский человеком из подполья, сочувствовал ли он идейной диалектике человека из подполья? Этого вопроса нельзя ставить и решать статически. Он должен быть решен динамически. Миросозерцание подпольного человека не есть положительное миросозерцание Достоевского. В своем положительном религиозном миросозерцании Достоевский изобличает пагубность путей своеволия и бунта подпольного человека. Это своеволие и бунт приведут к истреблению свободы человека и к разложению личности. Но подпольный человек со своей изумительной идейной диалектикой об иррациональной человеческой свободе есть момент трагического пути человека, пути изживания свободы и испытания свободы. Свобода же есть высшее благо, от нее не может отказаться человек, не перестав быть человеком. То, что отрицает подпольный человек к своей диалектике, отрицает и сам Достоевский в своем положительном миросозерцании. Он будет до конца отрицать рационализацию человеческого общества, будет до конца отрицать всякую попытку поставить благополучие, благоразумие и благоденствие выше свободы, будет отрицать грядущий Хрустальный Дворец, грядущую гармонию, основанную на уничтожении человеческой личности. Но он поведет человека дальнейшими путями своеволия и бунта, чтобы открыть, что в своеволии истребляется свобода, в бунте отрицается человек.
Человек отрывается от всякого устойчивого быта, перестает вести подзаконное существование и переходит в иное измерение бытия. С Достоевским нарождается в мире новая душа, новое мироощущение. В себе самом ощущал Достоевский эту вулканическую природу, эту исключительную динамичность духа, это огненное движение духа. О себе пишет он А.Майкову: «А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всем до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил». Он был человек опаленный, сжигаемый внутренней духовной страстью, душа его была в пламени. И из адского пламени душа его восходит к свету. Все герои Достоевского он сам, его собственный путь, различные стороны его существа, его муки, его вопрошания, его страдальческий опыт. И потому в творчестве его нет ничего эпического, нет изображения объективного быта, объективного строя жизни, нет дара перевоплощения в природное многообразие человеческого мира, нет всего того, что составляет сильную сторону Льва Толстого. Романы Достоевского не настоящие романы, это трагедии, но и трагедии особого рода. Это внутренняя трагедия единой человеческой судьбы, единого человеческого духа, раскрывающегося лишь с разных сторон в различные моменты своего пути.

Выводы

1.Свобода, безусловно, занимает важнейшее место в творчестве Достоевского. В своих произведениях он попытался показать, что каждый человек достоин свободы, и никто не в праве решать его этой возможности. Человек достоин распоряжаться своей жизнью сам. Он может ошибаться - это право дано ему самим Богом. Но человек не должен играть чужими жизнями.
2.Свобода делается беспредметной, пустой, она опустошает человека. Так беспредметна и пуста свобода Ставрогина и Версилова, разлагает личность свобода Свидригайлова и Федора Павловича Карамазова. Доводит до преступления свобода Раскольникова и Петра Верховенского. Губит человека демоническая свобода Кириллова и Ивана Карамазова. Свобода как своеволие истребляет себя, переходит в свою противоположность, разлагает и губит человека. Свобода переходит в своеволие, своеволие переходит в принуждение. Это роковой процесс.

Список использованной литературы
Т.Касаткина. «Характерология Достоевского».
Т.Касаткина. «О творящей природе слова. Онтологичность слова в творчестве Ф.М.Достоевского как основа «реализма в высшем смысле».
Л.Сараскина. «Бесы: роман-предупреждение».
Н.Подосокорский. «Наполеоновская тема в романе «Идиот»
Н.Бердяев. «Миросозерцание Достоевского».








13 PAGE \* MERGEFORMAT 14115




Picture 315